Рукопись, найденная в Сарагосе

ДЕНЬ ТРЕТИЙ

Разбудил меня голос отшельника, видимо, несказанно обрадованного тем, что я цел и невредим. Со слезами на глазах он обнял меня и промолвил:
– Удивительные дела творились этой ночью, сын мой. Открой мне правду: не ночевал ли ты в Вента-Кемаде и не имел ли там дело с нечистой силой? Зло еще можно исправить. Преклони колени у подножья алтаря, признайся в своей вине и сотвори покаяние.
Он довольно долго увещевал меня, потом умолк и подождал, что я отвечу.
– Отец мой, – сказал я, – ведь я исповедовался перед выездом из Кадиса и с тех пор, по-моему, не совершил никаких смертных грехов, – разве только во сне. Я действительно ночевал в Вента-Кемаде, но если что там видел, у меня есть свои основания не вспоминать об этом.
Отшельник, видимо, весьма удивился такому ответу; он стал корить меня за то, что я впал в сатанинскую гордыню, и в конце концов принялся убеждать в настоятельной необходимости исповедаться. Однако вскоре, увидев, что я непоколебимо стою на своем, смягчился, оставил апостольский тон, каким говорил со мной, и промолвил:
– Сын мой, меня удивляет твоя отвага. Скажи мне, кто ты, кто тебя воспитал и веришь ли ты в духов, – утоли, пожалуйста, мое любопытство.
– Отец мой, – ответил я, – ты делаешь мне честь, желая ближе узнать мою особу, и будь уверен, что я эту честь умею ценить. Позволь мне одеться, я приду в келью и расскажу о себе подробности, какие только пожелаешь.
Отшельник опять обнял меня и ушел.
Одевшись, я отправился в келью. Я застал старца за кипячением козьего молока, которое он подал мне с сахаром и хлебом, сам удовлетворившись какими-то кореньями. Позавтракав, он обратился к одержимому со словами:
– Пачеко! Пачеко! Именем твоего искупителя приказываю тебе гнать коз на гору.
Пачеко страшно зарычал и пошел.
А я начал рассказывать свою собственную историю.
ИСТОРИЯ АЛЬФОНСА ВАН ВОРДЕНА
Я происхожу из старинного рода, который не изобиловал, однако, ни знаменитыми мужами, ни того менее – значительными богатствами. Все наше владение состояло из рыцарского лена под названием Ворден, входившего в состав Бургундского герцогства и расположенного в Арденнских горах.
Отец мой, имея старшего брата, должен был довольствоваться небольшой частью наследства, которой ему, однако, хватало, чтобы вести жизнь, приличную офицеру. Он прослужил всю войну за испанское наследство, и после заключения мира Филипп V возвел его в чин подполковника валлонской гвардии.
В испанской армии действовал тогда кодекс чести, разработанный с необычайной мелочностью, однако, по мнению моего отца, он был еще недостаточно строг. Говоря по правде, отца нельзя за это упрекать, поскольку честь в армии должна быть превыше всего. В Мадриде не было ни одного поединка, в котором отец не выступал бы арбитром, и если он говорил, что удовлетворение достаточное, никто против этого решения не осмеливался возражать. Если же случалось, что кто-то остался не вполне удовлетворенным, то он имел дело с моим отцом, который подкреплял каждое свое суждение острием шпаги. Кроме того, у отца была большая книга, в которой он записывал историю каждого поединка со всеми его особенностями, и в чрезвычайных случаях обычно обращался к ней за советом.
Занятый целиком своим кровавым трибуналом, отец мой долго оставался недоступным любви; но в конце концов сердце его не устояло против очарования одной очень молодой девушки – Урраки Гомелес, дочери оидора Гранады, происходящей из рода прежних королей этого края. Общие друзья вскоре сблизили обе стороны и сосватали их.
Мой отец решил пригласить на свадьбу всех, с кем когда-либо дрался на дуэли и которых, само собой разумеется, не убил. За стол село сто двадцать два человека; тринадцати не было в Мадриде, о местопребывании тридцати трех, с которыми он дрался в армии, он не мог получить никаких сведений. Мать говорила мне, что никогда не видела такого веселого пира, на котором царила бы такая задушевная непринужденность. И я охотно этому верю, так как у отца было прекрасное сердце и все его любили.
Отец мой, очень привязанный к Испании, никогда не оставил бы по собственной воле службу, если бы через два месяца после женитьбы не получил письма за подписью мэра города Буйона. Ему сообщали, что брат его умер, не имея потомства, и оставил ему все состояние. Известие это ошеломило отца, и, по словам матери, он впал в такое оцепенение, что от него нельзя было добиться ни слова. Наконец он раскрыл свою хронику, отыскал в ней двенадцать человек, на счету которых больше всего было дуэлей в Мадриде, пригласил этих людей к себе и обратился к ним с такими словами:
– Дорогие товарищи по оружию, вы знаете, как часто я успокаивал ваши сомнения, когда ваша честь была под угрозой. А нынче я сам вынужден обратиться к вашему просвещенному совету, так как боюсь, что мое собственное суждение может оказаться не вполне правильным, или, верней, пристрастным. Вот письмо от буйонского мэра, свидетельство которого заслуживает доверия, хоть он и не дворянин. Скажите мне, повелевает ли мне честь поселиться в замке моих предков или и дальше служить королю дону Филиппу, который осыпал меня благодеяниями и в последнее время возвел в чин бригадного генерала. Оставляю письмо на столе, а сам ухожу. Через полчаса вернусь, чтоб узнать, как вы решите.
С этими словами отец мой вышел из комнаты. Когда он вернулся, началось голосование. Пять голосов было за то, чтоб остаться на службе, семь за переселение в Арденнские горы. Отец безропотно подчинился решению большинства.
Моя мать охотно осталась бы в Испании, но она так любила мужа, что без малейшего сожаления согласилась покинуть родину. С этой минуты единственным занятием отца и матери стали сборы в дорогу да наем кое-каких людей, которые могли бы среди Арденнских гор напоминать об Испании. Хоть меня тогда не было на свете, однако отец мой, нисколько не сомневаясь в моем появлении, подумал, что пора уже подыскать мне учителя фехтования. С этой целью он обратился к Гарсиасу Иерро, искуснейшему мастеру фехтования во всем Мадриде. Этот юноша, наскучив тычками, каждый день получаемыми на Пласаде-ла-Себада, охотно согласился на предложенные ему условия. Со своей стороны, моя мать, не желая пускаться в дальний путь без духовника, выбрала Иньиго Велеса, богослова, получившего образование в Куэнке, который должен был научить меня основам католической религии и испанскому языку. Все эти меры были приняты за полтора года до моего появления на свет.
Когда все уже было готово к отъезду, отец пошел проститься с королем и, по обычаю, принятому при испанском дворе, преклонил одно колено, чтобы поцеловать ему руку, но вдруг печаль так стиснула ему сердце, что он потерял сознание и в обморочном состоянии был доставлен домой. На другой день он пошел проститься с доном Фернандо де Лара, который был тогда первым министром. Дон Фернандо принял его очень приветливо и сообщил, что король жалует ему двенадцать тысяч реалов пожизненной пенсии со званием сархенто хенераль, что соответствует дивизионному генералу. Отец отдал бы полжизни за то, чтобы иметь счастье еще раз припасть к стопам монарха, но так как он уже простился, то должен был на этот раз ограничиться письменным выражением чувства горячей благодарности, которым проникся до глубины души. Наконец, не без горьких слез, он покинул Мадрид. Дорогу он выбрал через Каталонию, чтобы еще раз увидеть поля, на которых столько раз доказал свою отвагу, и проститься с несколькими старыми товарищами, которые командовали отрядами войск, расположенными вдоль границ. Оттуда через Перпиньян он въехал во Францию.
Вся дорога до Лиона прошла как нельзя более спокойно, но после Лиона, откуда отец выехал на почтовых, его обогнал легкий экипаж, который первым прибыл на станцию. Подъехав к почте, отец увидел, что у опередившего его экипажа уже меняют лошадей. Он немедленно взял шпагу и, подойдя к проезжающему, попросил его уделить ему минуту для разговора наедине. Проезжающий, какой-то французский полковник, видя, что отец мой в генеральском мундире, чтоб быть на высоте, тоже пристегнул шпагу. Оба вошли в находившийся напротив почты трактир и потребовали отдельное помещение. Когда они остались с глазу на глаз, мой отец обратился к проезжему с такими словами:
– Сеньор кавалер, ваш экипаж обогнал мою карету, стремясь во что бы то ни стало первым достичь почты. Поступок этот, как бы он ни был сам по себе незначителен, мне все же не по вкусу, так что потрудитесь дать объяснение.
Полковник, крайне удивленный, свалил всю вину на почтальона и дал слово, что сам в это дело отнюдь не вмешивался.
– Сеньор кавалер, – перебил мой отец, – я отнюдь не придаю этому обстоятельству большого значения и поэтому считаю достаточным драться до первой крови.
С этими словами он обнажил шпагу.
– Одну минуту, сударь, – сказал француз. – По-моему, это не мои почтальоны обогнали ваших, а наоборот – ваши отстали из-за своей нерадивости.
Мой отец немного подумал, потом сказал:
– Кажется, вы правы и, если бы вы поделились со мной этим соображением раньше, то есть до того, как я обнажил шпагу, то, несомненно, дело обошлось бы без поединка. Но теперь, сеньор, когда мы зашли так далеко, без небольшого кровопролития нельзя разойтись.
Видимо, полковник нашел довод вполне основательным; он тоже обнажил шпагу. Бой был короткий. Мой отец, почувствовав, что ранен, тотчас опустил острие своей шпаги и извинился перед полковником, что решился его затруднить, а тот в ответ предложил свои услуги и назвал место, где его можно найти в Париже, после чего сел в экипаж и уехал.
Отец мой сначала не обращал внимания на рану, но на теле его было столько следов прежних ран, что новый удар пришелся по старому рубцу. Шпага полковника вскрыла огнестрельную рану, в которой еще оставалась мушкетная пуля. Теперь свинец вышел наружу, и только после двухмесячных припарок и перевязок родители мои отправились в дальнейший путь.
Едва прибыв в Париж, отец поспешил навестить маркиза д'Юрфе (так звался полковник, с которым он имел столкновение). Этот человек пользовался большим влиянием при дворе. Он принял моего отца с исключительным радушием, обещал представить его министру, а также высшим французским сановникам. Отец поблагодарил маркиза и попросил только, чтоб он представил его герцогу де Таванн, тогдашнему председателю суда чести, желая получить более подробные сведения относительно этого суда, о котором был всегда высокого мнения, часто говорил о нем в Испании как о чрезвычайно мудром учреждении и всеми силами старался ввести его в той стране. Маршал тоже рад был познакомиться с моим отцом и рекомендовал его кавалеру Бельевру, первому секретарю суда чести и референдарию упомянутого трибунала.
Кавалер в один из своих частых визитов к моему отцу увидал у него летопись дуэлей. Это произведение показалось ему до такой степени единственным в своем роде, что он попросил позволения показать его господам маршалам, то есть членам суда чести, которые разделили мнение своего секретаря и обратились к моему отцу с просьбой разрешить сделать копию, которая будет передана на вечные времена в архив трибунала. Просьба эта доставила отцу невероятное удовольствие, и он с радостью дал согласие.
Подобное внимание все время услаждало моему отцу жизнь в Париже; но совсем иначе обстояло дело с моей матерью. Она приняла непоколебимое решение не только не учиться французскому языку, но даже не слушать, когда на нем говорят. Ее духовник Иньиго Белее все время едко высмеивал терпимость галликанской церкви, а Гарсиас Иерро кончал каждый разговор утверждением, что французы – трусы и недотепы.
Наконец родители мои оставили Париж и после четырех дней пути приехали в Буйон. Отец исполнил все требуемые формальности и вступил во владение имуществом. Кров наших предков был давно лишен не только присутствия хозяев, но и черепиц; дождь лил в комнатах совершенно так же, как на дворе, с той лишь разницей, что мощеный двор скоро просыхал, между тем как в комнатах лужи становились все больше. Затопление домашнего очага очень нравилось моему отцу, так как напоминало осаду Лериды, когда он провел три недели, стоя по пояс в воде.
Несмотря на эти милые воспоминания, он все же постарался поместить постель жены в сухом месте. В просторной гостиной был фламандский камин, у которого с удобством могли усесться пятнадцать человек. Выступающий свод камина образовывал как бы крышу, поддерживаемую с каждой стороны двумя колоннами. Дымоход заколотили и под крышей поставили постель моей матери, столик и кресло; а так как устье камина находилось на фут выше уровня пола, получился как бы остров, в какой-то мере недоступный для наводнения.
Отец обосновался в противоположном конце гостиной на двух столах, соединенных досками, и между обеими постелями был перекинут мост, подпертый посредине чем-то вроде плотины из ящиков и сундуков. Сооружение было закончено в день приезда в замок, и ровно через девять месяцев я появился на свет.
Во время горячих хлопот по устройству жилья отец получил письмо, переполнившее его сердце радостью. В этом письме маршал, герцог де Таванн, просил его быть арбитром в одном деле чести, которое оказался не в силах рассудить весь трибунал. Отца это доказательство исключительного расположения так обрадовало, что он решил по этому поводу устроить для соседей пышный бал. Но так как у нас не было никаких соседей, бал свелся к фанданго, которое станцевали мой учитель фехтования и главная камеристка моей матери сеньора Фраска.
Отец мой в своем ответном письме маршалу попросил, чтобы в дальнейшем ему присылали выписки решений трибунала. Эта любезность была ему сделана, и с этих пор в начале каждого месяца он получал большой пакет, который давал на четыре недели пищу для домашних разговоров в долгие зимние вечера – у камина, а летом – на двух скамьях, прислоненных к воротам замка.
Когда я уже ясно дал знать о предстоящем своем рождении, у отца только и было с моей матерью разговоров, что о сыне, которого он ждал, и о выборе крестного отца. Мать высказывалась за герцога де Таванна или маркиза д'Юрфе; отец признавал, что это было для нас очень почетно, но опасался, как бы эти господа не подумали, что оказывают нам слишком большую честь. Подчиняясь вполне обоснованному чувству осторожности, он остановился на кавалере Бельевре, который, со своей стороны, почтительно и с благодарностью принял приглашение.
Наконец я появился на свет. В трехлетнем возрасте я уже размахивал маленькой рапирой, в шестилетнем – стрелял из пистолета, не зажмуривая глаза. Мне было почти семь лет, когда мой крестный отец приехал к нам с визитом. Потом кавалер женился и занимал в Турней пост лейтенанта коннетаблии и референдария при суде чести. Звание это сохранилось еще от времен божьих судов, потом его передали трибуналу маршалов Франции.
Госпожа де Бельевр была очень слабого здоровья, и муж вез ее на воды в Спа. Оба страшно меня полюбили и, не имея своих детей, стали просить моего отца, чтоб он доверил им мое воспитание, которое не может быть достаточно тщательным в безлюдной местности, где мы жили. Отец охотно уступил их просьбам, особенно соблазненный званием референдария суда чести, обещавшим ему, что в доме Бельевров я заблаговременно усвою принципы, способные обеспечить мне успехи в будущем.
Сначала предполагалось, что со мной поедет Гарсиас Иерро, так как отец всегда держался того мнения, что самый благородный поединок – это шпага в правой и кинжал в левой руке. Во Франции же такой способ был совершенно неизвестен. Но ввиду того, что отец привык каждое утро фехтовать с Гарсиасом у замковой стены и это развлечение стало необходимым для его здоровья, он решил оставить учителя фехтования при себе.
Собирались также послать со мной теолога Иньиго Велеса, но, так как мать говорила только по-испански, невозможно было лишить ее духовника, знающего этот язык. Так был я разлучен с двумя людьми, предназначавшимися еще до моего рождения мне в учителя. Однако мне дали испанского слугу, чтобы я не забывал материнский язык.
Я уехал с крестным отцом в Спа, где мы провели два месяца; оттуда мы отправились в Голландию, а в конце осени вернулись в Турней. Кавалер де Бельевр как нельзя лучше оправдал надежды моего отца и в продолжение шести лет не жалел усилий, чтоб из меня со временем вышел отличный военный. В конце шестого года моего пребывания в Турней умерла госпожа де Бельевр. Муж ее покинул Фландрию и переехал в Париж, а меня вернули в родительский дом.
Путешествие из-за дождливой погоды было мучительное. Приехав в замок через два часа после захода солнца, я застал всех его обитателей у камина. Отец, хоть и счастливый моим приездом, не проявил, однако, никаких признаков радости, боясь сделать смешным то, что вы, испанцы, называете la gravedad; зато мать встретила меня со слезами. Теолог Иньиго Белее приветствовал меня благословением, а что касается Иерро, то он подал мне рапиру. Я тотчас сделал выпад против него и несколько раз его тушировал, дав присутствующим представление о моем незаурядном искусстве. Отец был слишком тонким знатоком, чтобы не сменить холодной сдержанности бурным восхищением.
Был подан ужин, и все весело сели за стол. После ужина опять собрались у камина, и отец сказал теологу:
– Преподобный дон Иньиго, сделай милость, принеси большую книгу с удивительными историями и прочти нам какую-нибудь из них.
Теолог пошел к себе в комнату и скоро вернулся с огромным фолиантом в белом пергаменте, уже пожелтевшем от старости. Раскрыл наугад и стал читать.
ИСТОРИЯ ТРИВУЛЬЦИО ИЗ РАВЕННЫ
Жил-был много лет тому назад в итальянском городе под названием Равенна юноша по имени Тривульцио, красивый, богатый, но при этом крайне надменный. Когда он проходил по улицам, равеннские девушки выглядывали из окон, но ни одна не могла произвести на него впечатления. Если все же случалось, что какая-нибудь ему и понравится, он молчал из боязни оказать ей слишком большую честь. Но в конце концов чары юной Нины деи Джерачи сокрушили его гордость, и Тривульцио признался ей в любви. Нина ответила, что это ей крайне лестно, но что она с детских лет любит своего двоюродного брата Тебальдо деи Джерачи и не перестанет любить его до самой смерти. Выслушав этот неожиданный ответ, Тривульцио ушел, проявляя признаки яростного гнева.
Через неделю – это было как раз в воскресенье, когда все жители Равенны направлялись в собор святого Петра, – Тривульцио увидел в толпе Нину под руку с ее двоюродным братом. Он завернулся в плащ и поспешил за ними.
В церкви, где нельзя закрывать лицо плащом, влюбленные могли бы легко заметить, что Тривульцио преследует их, но они были всецело заняты собой и не обращали внимания даже на богослужение, что, по совести говоря, большой грех.
Между тем Тривульцио сел позади них на скамью и стал слушать их разговор, растравляя в себе злобу. Вскоре священник вышел на амвон и сказал:
– Милые братья, оглашаю желающих сочетаться друг с другом Тебальдо и Нину деи Джерачи. Нет ли у кого из вас возражений против этого брака?
– У меня есть возражение! – крикнул Тривульцио и в то же мгновение нанес влюбленным более десяти ударов кинжалом.
Его хотели задержать, но он опять схватился за кинжал, вырвался из собора, скрылся из города и бежал в Венецию.
Тривульцио был горд и развращен жизненными успехами, но душа у него была чувствительная; угрызения совести мстили ему за несчастных жертв. Он стал переезжать из города в город, проводя жизнь в печали. Через некоторое время родственники его уладили все дело, и он вернулся в Равенну; но это уже был не прежний сияющий от счастья и кичливый своей красотой юноша. Он до того изменился, что даже кормилица не узнала его.
В первый же день по приезде Тривульцио спросил, где могила Нины. Ему ответили, что Нина похоронена вместе со своим возлюбленным в соборе святого Петра, рядом с тем местом, где они были убиты. Тривульцио, дрожащий, пошел в собор, упал на гробницу и облил ее горячими слезами. Несмотря на боль, испытываемую несчастным убийцей, слезы все же принесли ему облегчение; он отдал свой кошелек ключарю и получил позволение входить в церковь когда угодно. С тех пор он приходил каждый вечер, и ключарь так к нему привык, что не обращал на него и малейшего внимания.
Однажды вечером Тривульцио, проведя предыдущую ночь без сна, заснул на могиле, а проснувшись, обнаружил, что церковь уже заперта; тогда он смело решил провести ночь в месте, которое так отвечало его глубокой печали. Он слушал бой часов – час за часом – и каждый раз жалел, что последний удар не несет с собой последнее мгновенье его жизни.
Наконец пробило полночь. Отворилась дверь в ризницу, и Тривульцио увидел ключаря с фонарем в одной и метлой в другой руке. Но это был не обычный ключарь, а скелет; у него, правда, сохранилось немного кожи на лице и что-то вроде ввалившихся глаз, но было ясно, что стихарь прикрывает голые кости.
Страшный ключарь поставил фонарь на большом алтаре и зажег все свечи, будто для вечерни; потом принялся подметать церковь и смахивать пыль со скамей, несколько раз прошел даже мимо Тривульцио, но словно не замечал его. Наконец подошел к двери ризницы и стал звонить в колокольчик, в ответ гробницы раскрылись, вышли увитые в покровы мертвецы и затянули мрачную литанию. Потом один из мертвецов, в стихаре и епитрахили, вышел на амвон и сказал:
– Милые братья, оглашаю вам предстоящее бракосочетание Тебальдо и Нины деи Джерачи. Проклятый Тривульцио, у тебя есть возражения?
Тут отец мой прервал теолога и, обращаясь ко мне, промолвил:
– Сын мой Альфонс, а ты испугался бы, если б был на месте Тривульцио?
– Дорогой отец, – ответил я, – мне кажется, я страшно испугался бы.
Услышав это, отец мой рванулся в приступе бешеного гнева, кинулся к шпаге и хотел было пригвоздить меня ею к стене.
Присутствующие бросились между нами и сумели кое-как его успокоить. Сев на место, он посмотрел на меня грозным взором и сказал:
– Сын, недостойный своего отца, твоя низость в некотором отношении позорит полк валлонской гвардии, в который я хотел тебя определить.
После этих горьких упреков, от которых я готов был сгореть со стыда, наступило глубокое молчание. Гарсиас первый прервал его, обратившись к моему отцу со словами:
– Может, лучше было бы, ваша светлость, постараться убедить сына вашей милости, что на свете нет ни ведьм, ни вампиров, ни мертвецов, поющих литанию. Тогда он, конечно, забыл бы о них и думать.
– Сеньор Иерро, – сухо ответил мой отец, – вы забываете, что вчера я имел честь показывать вам историю о духах, написанную собственной рукой моего прадеда.
– Я вовсе не собираюсь подвергать сомнению правдивость прадеда вашей светлости, – возразил Гарсиас.
– Что ты хочешь этим сказать? – возразил отец. – «Вовсе не собираюсь подвергать сомнению правдивость…» Разве мы не понимаем, что это выражение допускает возможность с твоей стороны сомнений в правдивости моего прадеда?
– Ваша светлость, – ответил Гарсиас, – я знаю, что представляю собой слишком малозначительную особу, чтобы светлейший прадед вашей милости мог потребовать от меня какое-либо удовлетворение.
Тут мой отец с еще более угрожающим видом воскликнул:
– Иерро! Сохрани тебя бог от оправданий, заключающих в себе возможность оскорбления.
– В таком случае, – сказал Гарсиас, – мне остается лишь покорно перенести кару, которую вашей милости угодно будет назначить мне от имени вашего прадеда. Осмелюсь только просить, чтобы во избежание поругания моей чести кара эта была наложена нашим духовником: тогда я мог бы рассматривать ее как церковную епитимью.
– Это неплохая мысль, – сказал мой отец, заметно успокаиваясь. – Помню, я написал когда-то трактатец о способах удовлетворения чести в тех случаях, когда не могла иметь места дуэль; надо будет об этом поразмыслить.
Сперва отец как будто размышлял об этом предмете, но, переходя от одного соображения к другому, в конце концов заснул в своем кресле. Моя мать и теолог давно уже спали, и Гарсиас не замедлил последовать их примеру. Я ушел к себе в комнату; так прошел первый день после моего возвращения в родной дом.
На другое утро я фехтовал с Гарсиасом, потом отправился на охоту, а после ужина, когда все уселись вокруг камина, отец опять послал теолога за большой книгой. Его преподобие принес книгу, открыл ее наугад и принялся читать следующее.
ИСТОРИЯ ЛАНДУЛЬФА ИЗ ФЕРРАРЫ
В итальянском городе Ферраре жил некогда один юноша по имени Ландульф. Он был распутник без чести и веры, наводивший страх на всех благочестивых жителей. Негодяй этот предпочитал общество непотребных женщин; он знал их всех, но ни одна так не нравилась ему, как Бианка де Росси, потому что превосходила всех остальных в разврате.
Бианка была не только распутна, жадна и испорчена в самом своем существе, но, кроме того, требовала от своих любовников низких поступков. Как-то раз она попросила Ландульфа, чтобы тот сводил ее ужинать к своей матери и сестре. Ландульф сейчас же пошел к матери и объявил ей об этом намерении, словно не видел в этом ничего непристойного. Бедная мать, заливаясь слезами, стала заклинать сына, чтоб он не позорил сестру. Ландульф остался глух к этим просьбам, обещал только по возможности блюсти тайну, потом пошел за Бианкой и привел ее к себе в дом. Мать и сестра Ландульфа приняли негодницу гораздо лучше, чем она заслуживала; но Бианка, видя их доброту, удвоила наглость, повела непристойные речи и принялась посвящать сестру своего любовника в такие вещи, без которых та вполне обошлась бы. Наконец, выпроводила обеих из комнаты, заявив, что желает остаться с Ландульфом наедине.
На следующее утро бессовестная распространила эту историю по всему городу, и несколько дней только об этом всюду и шла речь. Наконец весть об этом дошла до Одоардо Дзампи, брата Ландульфовой матери. Одоардо был отнюдь не склонен оставлять обиды безнаказанными, он вступился за свою сестру и в тот же самый день приказал убить негодную Бианку. Придя к своей любовнице, Ландульф нашел ее истекающей кровью и мертвой. Вскоре он узнал, что это дело рук его дяди, и кинулся мстить, но Одоардо окружили преданные друзья и стали еще насмехаться над бессильной злобой Ландульфа.
Не зная, на кого излить свой гнев, Ландульф побежал к матери, чтобы оскорбить ее. Бедная женщина как раз сидела с дочерью и ужинала; увидев входящего сына, она спросила, придет ли Бианка и нынче ужинать.
– Если б только она могла прийти, – крикнул Ландульф, – и увести тебя в ад вместе с твоим братом и всем семейством Дзампи.
Несчастная мать упала на колени, воскликнув:
– Господи боже, прости ему это богохульство!
В это мгновенье дверь с грохотом открылась, и на пороге показался страшный призрак, весь покрытый стилетными ранами, в котором, однако, нельзя было не узнать труп Бианки.
Мать и сестра Ландульфа стали усердно молиться, и бог смиловался над ними, позволив им вынести это ужасное зрелище и не умереть со страху.
Призрак медленно подошел и сел за стол, как бы собираясь ужинать. Ландульф с отвагой, которую мог ему внушить только ад, подвинул к нему блюдо. Призрак разинул такую огромную пасть, что казалось – голова у него распалась надвое, и оттуда полыхнуло красноватое пламя; потом он протянул осмоленную руку, взял кусок, проглотил его, и сейчас же стало слышно, как этот кусок падает под стол. Таким способом призрак пожрал все содержимое блюда: все куски оказались под столом. Тогда, устремив на Ландульфа страшные глаза, призрак произнес:
– Ландульф, я у тебя отужинала и ночевать буду с тобой. Ступай в постель.

 

Тут мой отец, перебив духовника, обратился ко мне с такими словами:
– Сын мой Альфонс, испугался бы ты на месте Ландульфа?
– Дорогой отец, – ответил я, – ручаюсь, что нисколько не испугался.
Этот ответ понравился отцу; и он в течение всего вечера был весел.
Так проходили день за днем, с той разницей, что зимой мы сидели у камина, а летом – на скамье у ворот замка. Шесть лет протекло в этом сладостном покое, и теперь при воспоминании о них мне кажется, что каждый год длился не больше недели.
Когда мне исполнилось семнадцать лет, отец решил определить меня в полк валлонской гвардии и с этой целью написал некоторым старым своим приятелям, на помощь которых мог рассчитывать. Эти почтенные, уважаемые военные общими усилиями добились для меня звания капитана. Получив это известие, отец так разволновался, что опасались за его жизнь. Однако он скоро пришел в себя и с тех пор был занят одними только приготовлениями к моему отъезду. Он хотел, чтоб я отправился морем и, высадившись в Кадисе, сперва представился наместнику провинции дону Энрике де Са, больше всего сделавшему для моего назначения.
Когда во двор к нам уже въехала почтовая карета, отец повел меня в свою комнату и, заперев двери на замок, сказал:
– Дорогой Альфонс, я хочу открыть тебе тайну, которую передал мне мой отец, а ты – придет время – передашь твоему сыну, убедившись, что он этого достоин.
Уверенный, что речь пойдет о каком-нибудь кладе, я ответил, что гляжу на золото единственно как на средство, позволяющее оказывать помощь несчастным.
– Ты ошибаешься, милый Альфонс, – возразил отец, – дело не в золоте или серебре. Я хочу научить тебя до сих пор незнакомому приему, при помощи которого, парируя удар и осуществляя выпад сбоку, ты наверняка выбьешь оружие из руки противника.
Тут он взял рапиру, показал мне этот прием, благословил на дорогу и проводил до кареты. Я обнял мать и через мгновенье покинул родительский замок.
Добравшись по суше до Флисингена, я сел там на корабль и высадился в Кадисе. Дон Энрике де Са принял во мне такое участие, как если б я был его родным сыном, помог мне экипироваться и рекомендовал двух слуг, одного из которых звали Лопес, а другого – Москито. Из Кадиса мы отправились в Севилью, из Севильи в Кордову, потом в Андухар, откуда я решил ехать через Сьерра-Морену. К несчастью, возле источника Лос-Алькорнокес оба слуги мои покинули меня. Несмотря на это, я в тот же день прибыл в Вента-Кемаду, а вчера вечером – к твоей обители.
– Дитя мое, – сказал отшельник, – твоя история живо меня заинтересовала, спасибо тебе за то, что ты рассказал мне ее. Теперь я вижу, что полученное тобой воспитание сделало тебя совершенно недоступным страху. Но так как ты провел ночь в Вента-Кемаде, боюсь, не подвергся ли ты там искушениям двух висельников и не ждет ли тебя печальная участь одержимого Пачеко.
– Отец мой, – ответил я, – почти всю ночь раздумывал я над приключениями сеньора Пачеко. Хотя в него вселился бес, он все-таки дворянин, и я не допускаю мысли, чтобы все, что он говорит, не было чистейшей правдой. Но, с другой стороны, наш духовник Иньиго Велес ручался мне, что если прежде, особенно в первые века христианства, было довольно много одержимых, то теперь их вовсе нет, и его свидетельство представляется мне тем более важным, что отец мой приказал мне в вопросах религии слепо верить преподобному Велесу.
– Как же так? – возразил отшельник. – Разве ты не видел ужасного лица одержимого, у которого дьявол выщербил глаз?
– А все-таки, отец мой, сеньор Пачеко мог получить это увечье и другим путем. В общем, в такого рода делах я всегда полагаюсь на тех, кто понимает больше меня. С меня довольно того, что я не боюсь никаких призраков или оборотней. Но если ты хочешь ради покоя души моей дать мне какую-нибудь святую реликвию, обещаюсь носить ее с верой и благоговением.
Отшельник, видимо, улыбнулся моей простоте, потом сказал:
– Вижу, сын мой, что ты еще не утратил веру, но опасаюсь, как бы этого не случилось позже. Эти Гомелесы, от которых ты ведешь свой род по женской линии, только недавно стали христианами, а некоторые из них, кажется, в глубине души остались верны исламу. Если б они обещали тебе несметные богатства при условии перейти в их веру, как бы ты поступил?
– Я отказался бы, – ответил я, – так как считаю, что тот, кто отрекся от своей веры или сдал знамя врагу, достоин только позора.
Отшельник и на этот раз как будто улыбнулся.
– С грустью вижу, – сказал он, – что добродетели твои опираются на преувеличенное чувство чести, и предупреждаю тебя, что в Мадриде теперь уже не бывает столько поединков, сколько было при твоем отце. К тому же добродетель теперь покоится на других, более прочных основаниях. Но не хочу отнимать у тебя время, раз впереди у тебя еще долгий путь, прежде чем ты достигнешь Вента-дель-Пеньон, или Постоялого двора под Скалой. Трактирщик живет там, не обращая внимания на грабителей, так как рассчитывает на защиту цыган, стоящих табором в окрестностях. Послезавтра ты прибудешь в Вента-де-Карденас и окажешься уже по ту сторону Сьерра-Морены. У седла ты найдешь снедь на дорогу.
С этими словами отшельник ласково меня обнял, но не дал мне никакой реликвии для сохранения спокойствия души. Я не стал напоминать и, сев на коня, оставил скит.
В пути я мысленно перебирал все суждения отшельника, не понимая, каким образом добродетель может опираться на более прочное основание, нежели чувство чести, которая, по моему мнению, сама является вместилищем всех добродетелей.
Я раздумывал об этом, как вдруг какой-то всадник, показавшись из-за скалы, встал поперек дороги и промолвил:
– Вы – Альфонс ван Ворден?
Я подтвердил.
– В таком случае арестую тебя именем короля и святейшей инквизиции. Изволь отдать мне шпагу.
Я молча исполнил это требование, после чего всадник свистнул, и меня со всех сторон окружили вооруженные люди. Они на меня накинулись, связали мне руки за спиной, повезли меня окольными путями в горы, и через час езды я увидел укрепленный замок. Был опущен подъемный мост, и мы въехали во двор. Возле замковой башни меня через боковую дверь втолкнули в яму, не позаботившись развязать веревки, которыми я был опутан.
В узилище было совсем темно; не имея возможности вытянуть руки перед собой, я боялся, как бы на ходу не удариться головой о стену. Поэтому я сел на том месте, где меня оставили, и – нетрудно догадаться – стал размышлять о причинах столь жестокого со мной обращения. Я сразу подумал, что инквизиция схватила Эмину и Зибельду, их служанки рассказали про все, что было в Вента-Кемаде. В таком случае у меня, конечно, станут выпытывать о прекрасных африканках. Передо мной было два пути: либо предать моих родственниц, нарушив данное им честное слово, либо отрицать знакомство с ними; выбрав второй путь, я запутался бы в сетях самой бессовестной лжи. После некоторого размышления я решил хранить глубочайшее молчание и не отвечать ни слова ни на один вопрос.
Покончив с этим, я начал перебирать в памяти события двух последних дней. Я был глубоко уверен, что имел дело с женщинами из плоти и крови, – какое-то непонятное чувство сильнее всех представлений о могуществе злых духов укрепляло меня в этом мнении; в то же время я был возмущен гнусной проделкой, в результате которой я оказался под виселицей.
Время шло. Меня начал донимать голод; зная, что в тюрьмах всегда дают хлеб и воду, я стал шарить ногами, не найдется ли чего-нибудь съестного. И на самом деле вскоре я коснулся какого-то полукруглого предмета, который оказался хлебом. Вопрос был только в том, как поднести его ко рту. Я лег рядом с хлебом и попробовал схватить его зубами, но он каждый раз ускользал от меня за отсутствием опоры; наконец я припер его к стенке и, обнаружив, что это разрезанная пополам небольшая буханка, сумел ее укусить. Если бы хлеб не был разрезан, мне этого ни в коем случае не удалось бы. Потом я нащупал ногой и кувшин, но опять никак не мог приблизить его к губам: кончилось тем, что не успел я слегка промочить горло, как вся вода вылилась наземь. Продолжая поиски, я нашел в углу охапку соломы и лег. Руки мои были связаны так искусно, что я не чувствовал никакой боли и вскоре уснул.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий