Рукопись, найденная в Сарагосе

ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

Мы снова стали блуждать по Альпухаре, наконец сделали привал и, поужинав, попросили Веласкеса продолжать рассказ о своей жизни, и он начал так:
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВЕЛАСКЕСА
Отец пожелал сам присутствовать на моем первом уроке танцев, вместе с моей матерью. Фоленкур, ободренный таким лестным вниманием, совсем забыл, что представился нам как благороднорожденный, и начал пышным предисловием, восхваляя хореографическое искусство, которое называл своей профессией. Затем он обратил внимание, что я держу ноги носками внутрь, и постарался объяснить, что позорная эта манера совершенно неприлична для дворянина. Я вывернул ступни и попробовал так ходить, хоть это грозило потерей равновесия. Однако Фоленкур этим не удовлетворился, он заставил меня ходить на цыпочках. Наконец, выведенный из терпенья, он со злостью взял меня за руку и, желая приблизить к себе, так сильно дернул, что я, потеряв равновесие, упал ничком и сильно ушибся. Вместо того чтоб извиниться, он пришел в бешенство и пустил в ход такие неуместные выражения, которые сам осудил бы, если б лучше знал по-испански. Привыкнув к обычной учтивости жителей Сеуты, я решил, что нельзя пропускать такие оскорбления безнаказанно. Я смело подошел к учителю танцев и, выхватив у него из рук скрипицу, разбил ее вдребезги, поклявшись, что не желаю ничему обучаться у такого невежи. Отец при этом не сказал ни слова, а молча встал, взял меня за руку, отвел в маленькую комнатку в конце двора и запер меня там, сказав, что я выйду отсюда, только когда у меня появится охота танцевать.
Воспитанный на полной свободе, я сперва не мог привыкнуть к заключению и долго рыдал. Обливаясь слезами, я устремил взгляд к единственному окну, которое было в комнатке, и начал считать оконницы. Их оказалось двадцать шесть в длину и столько же в ширину: окно было квадратное. Я вспомнил уроки арифметики падре Ансельмо, знания которого не простирались дальше умножения.
Я помножил число оконниц в ширину окна на их число в высоту и с удивлением обнаружил, что у меня получилось подлинное количество их. Рыданья прекратились, на сердце отлегло. Я повторил подсчет, пропуская один, а потом два ряда квадратов – раз по вертикали, потом по горизонтали. Тут я понял, что умножение есть лишь многократное сложение и что поверхности так же поддаются измерению, как и расстояния. Я проверил это на каменных плитах, которыми была выложена моя комнатка: и тут результат полностью подтвердил мои выводы. Больше я уже не плакал: сердце мое колотилось от радости; даже сейчас не могу говорить об этом без волненья.
Около полудня мать принесла мне черного хлеба и кувшин с водой. Она стала заклинать меня со слезами на глазах, чтобы я уступил желанию отца и начал брать уроки у Фоленкура. Когда она кончила свои уговоры, я нежно поцеловал ее руку и попросил, чтобы она прислала мне бумагу и карандаш и больше не тревожилась о моей судьбе, так как я не желаю ничего лучшего. Мать ушла удивленная и прислала, что я просил. Тогда я с несказанным пылом отдался вычислениям, убежденный, что каждое мгновенье совершаю самые важные открытия; и в самом деле, все эти свойства чисел были для меня настоящими открытиями, так как я до сих пор не имел о них ни малейшего представления.
Между тем меня стал донимать голод; я разломил булку и обнаружил, что мать вложила в нее жареного цыпленка и кусок ветчины. Это проявление заботы подняло мое настроение, я с воодушевлением вернулся к своим подсчетам. Вечером мне принесли свечу, и я продолжал свои занятия до поздней ночи.
Утром я разделил стороны квадрата пополам и убедился, что умножение половины на половину дает в произведении четверть; я разделил ту же самую сторону на три части и получил одну девятую; так получил я первые понятия о дробях. Еще больше утвердился в них, умножив два с половиной на два с половиной, так как, помимо квадрата двух, получил полосу площадью в две с четвертью.
Продолжая свои исследования в том же направлении, я обнаружил, что умножая данное число на самое себя и возводя произведение в квадрат, получаем тот же результат, что и умножая это число четырежды на самое себя.
Все эти открытия не были выражены алгебраически, так как я не имел ни малейшего понятия об этой науке. Я придумывал специальные знаки, заимствованные от сочетаний квадратов моего окна, которые тем не менее отличались ясностью и приятной формой.
Наконец на шестнадцатый день мать принесла мне обед и сказала:
– Милый сынок, я пришла к тебе с доброй вестью: оказывается, Фоленкур – дезертир, и твой отец, который терпеть не может дезертиров, велел посадить его на корабль и отослать во Францию. Я надеюсь, что ты скоро выйдешь из заключения.
Я отнесся к этим словам равнодушно, что удивило мою мать. Вскоре после этого пришел отец, подтвердил сказанное ею и прибавил, что написал своим друзьям – Кассини и Гюйгенсу, – прося их прислать ему ноты и описание танцев, принятых теперь в Париже и Лондоне. Да он и сам прекрасно помнит, как его брат Карлос поворачивался на каблуках, входя в гостиную, и твердо решил научить меня прежде всего этому.
Тут отец мой заметил торчащую у меня из кармана бумагу и взял ее в руки. Сперва он страшно удивился множеству цифр и в особенности совершенно неизвестных ему знаков. Я тут же познакомил его со всеми своими занятиями. Удивление его еще более усилилось, но я заметил, что он отнесся к моим занятиям без раздраженья. Познакомившись с моими вычислениями, он сказал:
– Сын мой, если бы к этому окну, имеющему двадцать шесть квадратов в каждом из двух направлений, ты прибавил два у основания, но пожелал бы в то же время сохранить форму квадрата, сколько всего получилось бы квадратов?
Я ответил не колеблясь:
– У меня получилось бы по вертикали и горизонтали две полосы по пятьдесят два квадрата каждая и, кроме того, в углу малый квадрат из четырех квадратиков, соприкасающийся с обеими полосками.
Эти слова привели отца в восхищение, которое он, однако, постарался скрыть. Он сказал:
– Ну, а если бы ты прибавил к основанию окна бесконечно узкую линию, какой получился бы квадрат?
Минуту подумав, я ответил:
– У меня получилось бы две полосы, равные вертикальной стороне окна, но бесконечно узкие, а что касается углового квадрата, он был бы так мал, что я просто не могу себе его представить.
Тут отец упал на стул, сложил руки, поднял глаза к небу и сказал:
– Господи боже, он сам догадался о законе бинома, и если я не вмешаюсь, он, того и гляди, откроет все дифференциальное исчисление.
Я испугался, увидев, в каком состоянии отец, развязал ему шейный платок и стал звать на помощь. Наконец он пришел в себя и, прижав меня к сердцу, сказал:
– Дитя мое, милое дитя мое, брось вычисления, учись сарабанде, друг мой, лучше учись сарабанде.
О дальнейшем заключении моем не было и речи. В тот же вечер я обошел вокруг укреплений Сеуты, повторяя на ходу: «Он сам догадался о законе бинома, он сам догадался о законе бинома?» Могу смело сказать, что с тех пор я с каждым днем делал все новые успехи в математике. Отец поклялся, что никогда не будет учить меня ей, но Однажды я нашел у себя на ночном столике «Всеобщую арифметику» дона Исаака Ньютона, и, по-моему, это отец нарочно положил ее там. Порой я обнаруживал также, что дверь в библиотеку открыта, и никогда не упускал случая этим воспользоваться.
Но время от времени отец возвращался к своему прежнему намерению сделать из меня светского человека и приказывал мне, входя в комнату, вертеться на пятке. При этом он напевал себе под нос какой-нибудь мотив, делая вид, будто не замечает моих неловких движений, а потом, заливаясь слезами, говорил:
– Дитя мое, господь бог не создал тебя нахалом, жизнь твоя будет не счастливей моей.
Через пять лет после моего столкновенья с Фоленкуром моя мать забеременела и родила дочку, которую назвали Бланкой, в честь прекрасной, хоть и слишком легкомысленной герцогини Веласкес. Хотя эта сеньора запретила моему отцу писать ей, надо было все-таки сообщить ей о рождении дочери. Вскоре пришел ответ, разбередивший старые раны, но отец уже сильно постарел, и возраст притупил в нем живость чувств.
После этого прошло десять лет, однообразие которых не нарушило ни одно событие. Жизнь мою и моего отца услаждали лишь новые познания, с каждым днем все более обогащавшие наши умы. Отец отказался даже от прежнего обращения со мной. Поскольку я не от него научился математике и он сделал все от него зависящее, чтоб я только умел танцевать сарабанду, он, не имея за что себя упрекнуть, теперь охотно беседовал со мной, особенно о точных науках. Беседы эти обычно еще больше разжигали мой пыл и удваивали мое прилежание, но в то же время, как я уже говорил, поглощая все мое внимание, развивали рассеянность. За этот недостаток порой приходилось дорого платить: однажды, – я потом вкратце расскажу, как было дело, – выйдя из Сеуты, сам не знаю как, я попал к арабам.
Между тем сестра моя с каждым днем становилась все красивей и привлекательней, и мы могли бы жить вполне счастливо, если б могли сохранить мать, которую вырвала из наших объятий неумолимая болезнь. Отец принял тогда в дом сестру покойной жены – донью Антонию де Понерас, двадцатилетнюю молодую женщину, за полгода перед тем овдовевшую. Она была дочерью моего деда от второго брака. Дон Каданса, выдав дочь замуж, оказался в одиночестве и решил снова жениться, но, прожив шесть лет со второй женой, потерял и ее: от этого брака осталась девочка – на пять лет моложе меня. Став взрослой, она вышла замуж, за сеньора де Понерас, который умер, не прожив с ней и года.
Моя молодая красивая тетя поселилась в комнате моей матери и стала управлять домом. Особенно заботилась она обо мне: раз двадцать на день входила ко мне в комнату, спрашивая, не хочу ли я шоколаду, лимонаду или чего-нибудь такого.
Эти частые визиты были мне неприятны, мешая моим вычислениям. Если, бывало, случалось, что мне не мешала донья Антония, то это делала ее служанка. Эта девушка была тех же лет, что донья Антония, и такого же нрава; звали ее Марикой.
Скоро я заметил, что сестра моя не любит ни госпожу, ни служанку. Я разделял ее чувства, единственной причиной чему с моей стороны было раздражение назойливостью этих женщин. Конечно, им не всегда удавалось помешать мне: обычно я, при появлении одной из них, подставлял условные величины и, только оставшись снова один, продолжал свои вычисления.
Однажды, когда я был занят поисками одного логарифма, Антония вошла ко мне в комнату и села рядом со мной в кресло у стола. Она стала жаловаться на жару, скинула шаль с плеч, сложила ее и повесила на ручку своего кресла. Видя, что на этот раз она решила посидеть подольше, я прервал свои вычисления на четвертой средней пропорциональной и стал размышлять о природе логарифмов и о невероятном труде, который составление таблиц потребовало, наверно, у знаменитого барона Непера. Тогда Антония, чтобы оторвать меня, встала, закрыла мне глаза руками и сказала:
– Посмотрим, сможешь ли ты и теперь вычислять, сеньор геометр?
Слова тети показались мне прямым вызовом. Так как я последнее время много занимался таблицами логарифмов и знал их, можно сказать, наизусть, мне пришла в голову мысль разложить число, логарифм которого я искал, на три сомножителя. Я нашел три таких логарифма, которые мне были известны, поспешно сложил их и вдруг, вырвавшись из рук Антонии, написал весь логарифм полностью до десятой цифры.
Антония страшно на это рассердилась и ушла, бросив с возмущеньем:
– Какие глупцы эти геометры!
Может быть, она хотела этим сказать, что мой метод неприменим к простым числам, так как они делятся только на единицу. В этом отношении она была права, однако мой метод был удачен, и я, безусловно, не заслуживал названия глупца. Вскоре после этого пришла ее служанка Марика, которая тоже хотела подразнить меня, но я был так взбешен замечанием ее госпожи, что без всяких церемоний выпроводил ее.
Тут я подхожу к тому периоду своей жизни, когда я дал своим мыслям новое направление, сосредоточив их на одной цели. Вы найдете в жизни каждого ученого такое мгновенье, когда он, потрясенный истиной какого-нибудь положения, изучает его следствия и возможные применения, развивая его в упорядоченную систему. В такое время он удваивает смелость и усилия, возвращается к исходному пункту и восполняет недостатки первоначальных понятий. Размышляет над каждым положением в отдельности, рассматривает его со всех сторон, потом соединяет их все вместе и приводит в порядок. Если даже ему не удастся построить систему или удостовериться в истинности найденного им положения, то, во всяком случаем, он становится мудрей, чем когда приступал к работе, и приобретает определенные знания, о возможности которых ранее вовсе не подозревал. И для меня наступила такая минута, обстоятельство же, которое натолкнуло меня на это, было такое.
Однажды вечером, когда я после ужина только что кончил решение очень сложной задачи из области дифференциального исчисления, ко мне пришла тетя Антония в одной рубашке.
– Милый племянник, – сказала она, – свет у тебя в комнате не дает мне уснуть. Я вижу, что математика – прелестная наука, и хочу, чтобы меня ей научили.
Не видя иного выхода, я согласился. Взял доску и объяснил ей две аксиомы Евклида; только что хотел перейти к третьей, как Антония вдруг вырвала у меня доску и закричала:
– Несносный педант, неужто и математика до сих пор не научила тебя, откуда берутся дети?
Сперва эти слова показались мне неуместными, но, подумав, я пришел к мысли, что она, видимо, хотела узнать у меня, нет ли общей формулы, которая соответствовала бы всем способам размножения, существующим в природе, от кедра до водоросли и от кита до живых существ, видимых лишь в микроскоп. Тут я вспомнил свои наблюдения над несходством умственного развития у животных, причину которого находил в различии способов размножения, в несходных условиях развития зародыша и в неодинаковой пище. Это различие в умственном развитии, выраженное восходящими или нисходящими рядами, вернуло меня опять в область математики. Одним словом, мне пришло в голову отыскать общую формулу для всего животного царства, определяющую деятельность одного и того же рода, но разной ценности. Воображение мое разыгралось, я решил, что сумею установить геометрическое место и границу каждого нашего понятия и каждой вытекающей из этих понятий деятельности, короче говоря, применить математическое исчисление ко всей системе природы. Измученный напором мыслей, я почувствовал потребность подышать свежим воздухом: вышел на крепостной вал и обежал вокруг города три раза, сам не зная, что делаю.
Наконец я немного успокоился; уже начало светать, надо было записать кое-какие выводы, и, записывая на ходу, я направил свои шаги к дому, то есть, вернее, – у меня было такое впечатление, что я иду домой. А подучилось совсем не то: вместо того чтоб повернуть направо от выступающего вперед бастиона, я пошел налево и, через потерну для вылазок, вышел ко рву. Еще не совсем рассвело, и было плохо видно, что я пишу. Мне хотелось скорей домой, и я ускорил шаги, уверенный, что иду в нужном направлении, тогда как на самом деле шел по скату для переброски орудий во время вылазки и находился уже на предполье крепости.
Но я вовсе не замечал своей ошибки; не обращая никакого внимания на окружающие предметы, я бежал, не останавливаясь, выводя каракули на табличках и все время удаляясь от города. Наконец, измученный, сел и совсем погрузился в вычисления.
Через некоторое время я поднял глаза и увидел, что нахожусь среди арабов; но так как я немножко знал их язык, довольно распространенный в Сеуте, я сказал им, кто я, и попросил, чтоб они отвели меня к моему отцу, который не преминет дать им щедрый выкуп. Слово «выкуп» всегда приятно ушам арабов; окружив меня, они повернулись с улыбкой к вождю племени, видимо ожидая от него ответа, сулящего им богатую поживу.
Шейх долго размышлял, степенно поглаживая бороду, потом сказал:
– Слушай, молодой назорей, мы знаем твоего отца как человека богобоязненного; слышали кое-что и о тебе. Говорят, ты такой же добрый, как твой отец, только господь бог отнял у тебя часть твоего разума. Но пускай это тебя не огорчает. Бог велик и дает людям или отнимает у них разум по воле своей. Помешанные – живое доказательство могущества божьего и ничтожества разума человеческого. Помешанные, не ведающие ни зла, ни добра, изображают нам былое состояние человеческой невинности. Они стоят на первой ступени святости. Мы называем их марабутами, как наших святых. Все это составляет основу нашей веры, и мы совершили бы грех, потребовав за тебя выкуп. Мы отведем тебя на ближайший испанский форпост со всем уважением и почетом, какие подобает оказывать подобным тебе.
Признаюсь, речь шейха привела меня в великое смущение.
«Как же так? – подумал я. – Для того ли я, следуя Локку и Ньютону, дошел до крайних пределов человеческого познания и сделал несколько уверенных шагов в безднах метафизики, поверяя основы первого с помощью расчетов второго, чтобы меня после этого объявили помешанным? Причислили к существам, едва ли принадлежащим к роду человеческому? Пропади пропадом дифференциальное исчисление и всякое интегрирование, на которые я возлагал все свои надежды».
С этими словами я схватил таблички и разбил их вдребезги; потом, придя в еще большее отчаянье, закричал:
– Ах, отец мой, ты был прав, желая учить, меня сарабанде и всяким пошлостям, какие только напридумывали люди!
После чего стал невольно повторять некоторые движения сарабанды, как обычно делал мой отец, вспоминая свои прежние несчастья.
Между тем арабы, видя, что я разбил таблички, на которых только что с таким рвением писал, и начинаю танцевать, с благоговеньем и состраданьем закричали:
– Хвала господу! Велик господь! Хамдуллах! Аллах керим!
Потом ласково взяли меня за руки и отвели на ближайший испанский форпост.
Когда Веласкес дошел до этого места, он показался нам страшно угнетенным и рассеянным; видя, что ему трудно продолжать повествование, мы попросили его отложить это до завтра.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий