Новая история Мушетты

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

С порога бакалейной лавочки тетушка Дерен машет ей рукой. Обычно-то она, как и все прочие, относится к Мушетте неприязненно и высокомерно, ибо считает, что девочка способна "отомстить через скотину", а это в крестьянских глазах преступление непростительное. Но весть о внезапной смерти уже распространилась в поселке и разожгла всеобщее любопытство.
- Значит, так-то оно! Бедная твоя матушка померла, да так сразу! Говорят, ты даже соседку не успела кликнуть: когда она пришла, все уже было кончено. Зайди, выпей чуток кофе.
Мушетта останавливается на низеньком крылечке, потупив голову, и лицо у нее такое замкнутое, что бакалейщица вздыхает и незаметно переглядывается с покупательницей, замешкавшейся у прилавка.
- Заходи же, тебе говорят. Да не стоит, дочка, так убиваться, каждому свой черед! Хорошо хоть она не почувствовала, что помирает... Видать, от аневризмы? Теперь в газетах то и дело об аневризме пишут.
Вид Мушетты явно внушает бакалейщице удивление, не без примеси уважительности. Ну кто бы мог подумать, что такая дикарка способна по-настоящему горевать? Да и покойница терпением не отличалась.
Но Мушетте плевать на то, что ее разглядывают с любопытством. Аромат горячего кофе убил в ней все чувства и даже все мысли. От этого аромата у нее слезы проступают на глазах.
Бакалейщица пододвигает к ней корзину с рогаликами. Правда, рогалики позавчерашние, потому что подручный булочника по воскресеньям разносит товар только после второй, поздней мессы. Ну да ладно! Рука Мушетты, макающая редкостное лакомство в горячий кофе, дрожит. Нервная разрядка так сильна, что мало-помалу девочка теряет выдержку, она ест и рыдает одновременно, лицо ее в клубах благоуханного пара, а хрупкое тельце собралось в комок, настоящий котенок перед блюдцем сливок.
Бакалейщица сует четвертый рогалик в дрожащие пальцы. Мушетта машинально кладет его в карман. Положив локти на стол, она сидит с задумчивым видом, но на самом деле не думает ни о чем. Даже у прилавка из светлого дуба какой-то особенно аппетитный вид, так и хочется его лизнуть. До ее слуха доносится приглушенный разговор хозяйки с покупательницей, но он кажется ей лишь бормотаньем, лишь мурлыкающим продолжением собственного сна. Чтобы выйти из тупика этих смутных сновидений, ей нужно, чтобы настала, чтобы длилась тишина. Она подымает на двух женщин свой обычный взгляд, недоверчиво-хитрый. И смотрит на них так свирепо, что обе невольно опускают глаза.
Сквозь незастегнутую прореху рубашки видна обнаженная грудь Мушетты и отчетливо вырисовываются синяки. Они еще не успели полиловеть; на смуглой коже они проступают багровыми пятнами, а полукружья от впивавшихся в тело ногтей - алыми. Конечно, всем отлично известно, что ее папаша скор на расправу. Но вот эти синяки, это уж нечто совсем другое, это уж зловещий знак. На полудетской еще груди они начертали всю ее вчерашнюю историю, и наметанный взгляд деревенских кумушек сразу разгадал ее тайный смысл.
Первое побуждение Мушетты - запахнуть ворот рубашки. Напрасный труд! Полотно потерпело вчера еще больший урон, нежели кожа, и слишком нетерпеливые пальцы лишь довершают начатое - материя окончательно разлезается. Обе женщины еще колеблются: возможно, одно слово, улыбка могли бы еще предотвратить грозу, но девочка не в силах выдавить из себя ни слова, ни улыбки. Да и невольное ее движение с головой выдает ее. Потому что она вскакивает со стула одним прыжком, как застигнутый врасплох зверек. На беду, стул ударяется о ножку стола, и недопитая чашка грохается на плитки пола.
- Чего это тебя разбирает? - свистящим голосом спрашивает бакалейщица. - Теперь ты мои чашки бить начала! Вот уж и вправду дикарка.
Складка стыда и гнева причудливой чертой перерезает лоб Мушетты. Густо зарумянившееся лицо изобличает ее так явно, как не могло бы изобличить прямое признание. Она бочком продвигается к двери.
- У, шлюшка! - цедит сквозь зубы бакалейщица. - А я-то еще ее пожалела. Вот уж правду говорят: "Как волка ни корми, он все в лес смотрит".
Впрочем, Мушетта ее не слышит, она уже на улице, уже бредет к поселку неверной походкой; ноги словно одеревенели, и каждый шаг отдается в животе мучительной болью. Пускай бакалейщица визжит себе на здоровье, пусть ругается, ей плевать! И снова все ее страхи, весь ее гнев обращаются уже против себя самой, это себя она ненавидит. За что? Какую такую ошибку она совершила? Увы! Она и впрямь совершила ошибку. Любые угрызения совести и в счет не идут по сравнению со стыдом, который подтачивает ее изнутри и которому она, не привыкшая связно мыслить, никак не сумела бы найти разумного объяснения, ибо слепой этот стыд был самой ее плотью и кровью. Не замедляя шага, она сжимает обе руки на своей истерзанной груди, потихоньку, но яростно бьет по ней, будто хочет убить.
Так добирается она до церковной площади. Тут только она замечает, что прихрамывает. Двое мальчуганов - сыновья пивовара - возятся у порога дома; никогда они не пропускают случая при виде Мушетты во всю глотку пустить ей вслед кличку "крысомордая", но нынче оба молчат, смотрят на нее, жмутся друг к дружке... Колокол созывает верующих к ранней мессе. Мушетта идет, все так же ковыляя. Только сейчас она догадывается, зачем вышла из дома и куда держит путь, так как всю дорогу шла будто лунатик. Чуть в стороне от последних домишек поселка, там, где тропка, ведущая в поля и обнесенная живой изгородью, идет под уклон, стоит дом мосье Матье, дом кирпичный, новенький, а рядом еще сарайчик и погреб.
Нет, не простое любопытство привело сюда Мушетту. Даже в этом состоянии полного разброда мыслей она отлично понимает, что в такой день, как сегодня, она может спокойно расспрашивать любого о событиях минувшей ночи, ничем не рискуя себя выдать.
Пока усопшую не предадут земле, она принадлежит всему поселку, всей их общине, которую объединили вокруг ее останков почтительный страх, полумистическая сопричастность. В поселке всего один мэр, всего один кюре и всего одна покойница. Поэтому-то дочь ее должна воспользоваться этими несколькими днями, своего рода привилегией, даваемой смертью, что молча признают все жители. Нет, та сила, которая влечет Мушетту к дому стражника Матье, сродни силе, бунтующей в ее душе против себя самой. Повинуется она все тому же, точно установленному, неумолимому закону тяготения, подчиняясь которому падает тело, ибо иное отчаяние в своем падении тоже не может избежать ускорения. Отныне ничто не в силах ее удержать: она до дна выпьет чашу своей беды.
Одно лишь ее удивляет: в поселке царит спокойствие - просто обычное воскресное утро, такое же, как и всегда по праздникам; слышится еле уловимый веселый гул, жужжание пчелиного роя, откуда вырвется вдруг головокружительный напев колоколов. Сначала Мушетта не обратила на это внимания: столь велико внутреннее ее смятение, что действительность предстает ей в искаженном виде. Но мало-помалу она начинает понимать - в этом спокойствии есть какая-то странность, ведь об убийстве стражника было бы известно. Этот покой не несет в себе надежды, напротив, она воспринимает его как зловещее предзнаменование. Словно весь поселок, тайный ее неприятель, распахивается перед ней, все ширит вокруг нее зону предательской тишины.
Так добирается она до дорожки. Смутно она догадывается о том, сколь безумен, сколь неосторожен ее шаг, но сейчас отступать уже слишком поздно. Перенапряженная воля способна лишь на прямой вызов, так загнанный зверь из последних своих сил несется судорожными скачками впереди настигающей его своры собак, прежде чем свалиться на бок и испустить дух. Однако когда рука уже тянется к деревянной щеколде, мужество покидает Мушетту. Калитка сбита из широких дранок, между ними оставлены лишь узенькие просветы. Она стоит перед этой калиткой, стараясь отдышаться, унять биение сердца. Взмокшие от пота ладони бросают на выкрашенную в зеленый цвет дранку густую тень, и контуры ее все растут.
По-прежнему звонят к ранней мессе. И вдруг... Мосье Матье вовсе не убит, даже не ранен. Он как раз подходит к окошку в одной рубахе, на физиономии мыльная пена. Конечно, он уже минуту-другую следил за Мушеттой из окна, потому что сразу же ее окликает, и голос у него самый страшный для нее из всех голосов в мире, этот голос верного служаки великой армии закона разом пробуждает в ее душе детские страхи, голос, похожий на тот, которым вещает петрушка на ярмарке, вроде бы добродушный, а на самом деле металлический.
- Что ты здесь поделываешь, паразитка?
Она не отвечает, но нет у нее мужества и бежать отсюда.
- Удачно явилась, - продолжает стражник. - Нам с тобой потолковать надо. Иди-ка сюда, я тебе худого не сделаю.
Он отходит от окошка и тут же появляется на пороге, загораживая весь проем двери могучими плечами. Мушетта медленно взбирается на крыльцо. На шум из кухни выходит мадам Матье, рыжие ее волосы разбросаны по плечам.
- Да не мучь ты ребенка! Послушай, Камилл, ведь сегодня у нее мать померла!
О, чудо! Мушетта потихоньку, как заводная кукла, вскарабкивается на крыльцо, останавливается как раз рядом с молодой женщиной и утыкается лбом в синий фартук. Движение бессознательное - так спящий во сне переворачивается на другой бок. Мадам Матье ласково проводит рукой по непокорной головенке, берет в ладони ее лицо, с силой поворачивает к себе. Черты Мушетты застыли в такой жестокой гримасе, что жена Матье не может сдержать удивленного крика, чуть ли не крика отвращения. А как же иначе! Она единственная дочка служащего Амьенского почтамта, всю жизнь прожила в городе, и слово "дикарь" вызывает в ее представлении лишь образ белозубого негра из джаз-банда, только абсолютно голого и в носу у него бронзовое кольцо.
- Слушай хорошенько, - говорит стражник подозрительно мягким тоном. Знаешь Арсена? Чудесно. Так вот. Мы с ним вчера поцапались из-за капкана, ничего особенного, так, пустяки. Он был пьян - таким пьяным я еще ни разу его не видывал, а пить он, ничего не скажешь, мастак. Словом, мы с ним немного схлестнулись, поняла? Так сказать, по частному вопросу. Впрочем, это никого не касается. Только нынче на рассвете стражники Тиффожа его забрали. Обвиняют его в том, что он глушил динамитом рыбу на протяжении целых одиннадцати километров, вместе с молодчиками из Булони; они-то и увезли весь улов на большом грузовике, так что жандармы на мотоцикле минут двадцать, если не больше, за ними гнались и не смогли догнать.
Ясно, Арсен улизнул от них, но один стражник - его Шове звать - вроде бы его признал. Схватили они его только часа через два в пятнадцати километрах отсюда, вот мне и хочется узнать, может, этот чертов малый правду говорит. Он заявил жандармам, будто бы встретил тебя нынче ночью у Паланса. Если это правда...
- Это правда, - подтверждает Мушетта непривычно вежливым голоском. Правда, мосье.
Стражник раскатисто хохочет.
- А ты, видать, не из хитрых, - говорит он. - Признайся-ка лучше, что ты нынче утром встретила Арсена. Он нарочно сделал крюк, чтобы с тобой увидеться и обеспечить себе алиби. Иначе зачем бы ты сюда явилась? Ты ведь не часто ко мне в гости ходишь, артистка ты эдакая!
Не так сами слова, как издевательский тон стражника сбивает Мушетту с толку. Она до того не привыкла к иронии, что когда ей случается слышать иронически произнесенное слово, оно звучит будто на чужом языке и не так злит, как пугает.
- Или твой отец с ним виделся. Потому что Арсен слишком хитрая бестия и не послал бы тебя сюда, что называется, прямо волку в пасть.
- Да оставь ты ее, - кричит жена из кухни. - Не видишь, что ли, девочка сейчас в обморок упадет?
И опять она подходит к девочке, но та медленно отступает и прислоняется к стене. Участливый голос вызывает в ней чисто физическое волнение, против которого она бессильна.
- Зря ты вмешиваешься, - пожимает плечами стражник. - Я ей зла не желаю, но ты только взгляни, какие у нее глазищи. Ну чисто дикая кошка!
- Я видела мосье Арсена нынче ночью, - продолжает Мушетта. - Вот как вас вижу, мосье Матье.
- А где ты этого самого Арсена видела?
- В его хижине в Мурейском лесу.
- А что ты, дуреха, в его хижине делала?
- Я спряталась там от цикл... от дождя...
- С чего это ты такая неженка стала, смотри-ка, пустякового дождика испугалась.
- Это мосье Арсен меня туда привел, - помолчав, поясняет она.
И сразу же спохватывается; сквозь полуопущенные ресницы она замечает, что стражник с женой при этих словах переглянулись. Кровь бросается ей в лицо.
- А откуда ты шла, когда он тебя туда привел? Только уж, пожалуйста, не ври.
- Из школы.
- Из школы? Значит, ты из школы, хитрюга, ночью уходишь?
- Не совсем еще ночью, - возражает Мушетта, и голос ее пресекается. - Я в лесу сначала пряталась. А он, мосье Арсен то есть, шел из Сюрвиля, как он мне сказал.
- Что он тебе мог путного сказать? Он тогда лыка не вязал. Пьян был в дымину.
- Нет, мосье, он не шатался.
- Дуреха! Да разве ты не знаешь, что от первой капли он прямо безумеет? Но что верно, то верно - не шатается, даже когда вылакает литр можжевеловой, идет себе прямохенько, ну прямо тебе кюре во главе процессии, в праздник тела господня. Ну, так что ж он тебе такого сказал?
- Сказал, что вы подрались с ним из-за капкана. И что вы тоже, простите на слове, мосье Матье, тоже были пьяный.
- Ах ты, негодница! - принужденно смеется стражник. - Ну да ладно, продолжай, не бойся. Значит, вышла ты из школы, спряталась в хижине Арсена, дождик лил до полуночи. Надо полагать, ты все-таки вернулась домой? Если даже ты все это не навыдумывала, почему бы нашему Арсену не заглянуть в Тиффож, посмотреть, как солнышко восходит? Жандармам ведь больше ничего и не нужно.
- Домой я вернулась только на рассвете, мосье Матье, я там почти всю ночь оставалась.
Во рту у нее пересохло, язык стал совсем шершавый, так что последние слова переходят в хриплый неразборчивый шепот. Она совсем забыла, что браконьер не совершил никакого преступления, а все выдумал, как выдумал про циклон, что сейчас речь идет о самом заурядном деле, просто об очередном браконьерстве, за такие дела красавца нарушителя уже десятки раз таскали по всем судам их провинции.
- Ночью? Значит, ты всю ночь провела у Арсена в хижине? Ладно, дочка, мне сдается, что для девочки твоих лет ты не слишком-то хорошо отдаешь себе отчет в собственных словах. Всю ночь, ах ты, шутница!
Но смех его тут же стихает - жена кладет ему на губы палец.
- Да замолчи ты наконец, - говорит она. - Тоже мне ловкач нашелся!
С этими словами она вдруг подходит к Мушетте, обнимает ее за талию и, так как она на целую голову выше девочки, становится на колени, чтобы удобнее было заглянуть ей в лицо.
- Так я и знала, - говорит она. - Понюхай-ка сам, Матье. От бедняжки до сих пор можжевеловой разит. Ясно, этот подонок ее напоил!
Но Мушетта уже успевает отпрыгнуть на шаг назад.
- Лучше признавайся, - ласково продолжает женщина. - Все мужчины скоты. Как только ты к нам вошла, я сразу догадалась, что ты не дома ночевала, до сих пор в волосах полно сосновых иголок. И насчет можжевеловой тоже все ясно, даже нюхать не надо, у тебя до сих пор взгляд блуждающий. Я-то сразу поверила, что ты правду говоришь. Только ты не всю правду сказала. Выйди-ка отсюда, Матье, оставь нас одних.
- Не уходите, мосье Матье!
Крик этот невольно срывается с губ Мушетты, она сама не понимает, почему она крикнула, но в голосе ее звучит ужас при одной только мысли остаться с глазу на глаз, без свидетелей, с этой женщиной, чья жалость пробуждает в ней тот тайный стыд, который женщина испытывает только в присутствии другой женщины, и в диком неистовстве этого чувства, впрочем редко встречающемся, есть что-то священное.
Мосье Матье, направившийся было к двери, оборачивается. Уж на что он толстокож, этот стражник, но и его пронял этот крик. Он с нескрываемым смятением, весь побагровев, глядит на Мушетту. Путь к бегству ей теперь отрезан: отскочив от жены стражника, Мушетта очутилась еще дальше от двери, на которую она украдкой с отчаянием поглядывает. Голова ее откинута назад, и видна тоненькая, тоненькая шейка, на которой бурно, как сердце, бьется артерия.
- Дай ей пройти, - говорит стражник. - Она совсем ума решилась. Ты только взгляни, как у нее руки трясутся.
- Не болтай зря. У меня вся кровь в жилах стынет при одной мысли, что этот мерзавец... Да что с тобой разговаривать! Если его пес несчастного зайчонка схватит, ты ему пощады не дашь, а тебе не важно знать, не напоил ли он эту девчушку для того, чтобы...
- Не мели чепухи. Меня такие свинства не касаются. А вот зайцы - это уж по моей части. И потом, надеюсь, жандармы знают свое дело. Пусть отец и подает жалобу.
- Отец? Ты что, юродивый, что ли, если его отцом называешь? Да поднеси ему стакан рома, он с радостью родную дочь продаст. Слушай меня, Мушетта. Сегодня я не хочу растравлять тебя своими расспросами, ты и так совсем разнервничалась. Но если ты заглянешь ко мне завтра, даю тебе слово честной женщины, ты получишь десять франков за беспокойство и будешь мне отвечать, если тебе угодно, а если нет - я настаивать не стану, ты свободна.
Лицо Мушетты поначалу не выражает ровно ничего, она с умыслом надела на себя маску глубочайшего равнодушия. А на самом-то деле она старается незаметно добраться до дверей. И чтобы скрыть свой замысел, она даже не вздрагивает, когда стражник ласково, да, да, ласково треплет ее по щеке. Впрочем, из всех этих разговоров она уловила лишь одно - над мосье Арсеном нависла новая угроза.
Все, что в душе многих поколений бедняков накопилось бунтарского, животного, нерассуждающего, подступает, в буквальном смысле слова подступает к ее губам, потому что ей чудится, будто язык смочен не слюной, будто весь рот забит какой-то едкой, обжигающей жижей с привкусом желчи. Но когда она переступает порог, когда чувствует на лбу, на щеках, всем своим полуобнаженным телом, которому не защита легкая одежонка, укусы ледяного ветра - дар речи внезапно возвращается к ней. С губ ее рвутся слова вызова, вместо брани, но бросит ли она им вызов или чертыхнется - разница невелика. Самое безобидное слово отдалось бы с одинаковой силой в ее груди, так как ей мерещится, будто она окутана покровом тишины. И, даже прежде чем услышать собственную речь, она чувствует, как в гортани вибрирует каждый звук, точно в медном колоколе.
- Мосье Арсен - мой любовник, - заявляет она напыщенным тоном, что производит комичное впечатление. - Спросите его, если вам угодно, он вам ответит.
Одним прыжком она соскакивает с крыльца, но на последней ступеньке спохватывается и медленно, степенно идет тропкой, стараясь ступать большими своими, не по ноге, башмаками как раз по колее, чтобы не поскользнуться. Хотя в ушах стоит трезвон, крепнущий с каждой минутой, так что даже голова начинает кружиться и уже трудно сохранять равновесие, она все-таки слышит голос стражника за закрытой дверью;
- Вернуть ее или нет, как по-твоему? Если считаешь нужным, пойди завтра поговори с мэром.
Только когда она снова бредет поселком, в голову ей приходит одна мысль. Она добирается до дома Дарделя. Никто ее, по-видимому, не видел. Час, предшествующий поздней мессе, как и в давние времена, считается часом благоговейной сосредоточенности. Нужны века и века, чтобы изменился ритм жизни французской деревни. "Люди готовятся", - говорят крестьяне, и этим объясняется тишина на безлюдной главной улице. А к чему, в сущности, готовятся? Ибо никто уже не ходит к поздней мессе. Не важно. Ровно в девять отец обязательно достанет сорочку с туго накрахмаленной грудью и, путаясь в полотне, которое никак не желает разлепляться, а только странно шуршит, станет клясть всех и вся. И мать, чистившая на суп овощи, тоже заботливо разложит на постели чулки и черную шерстяную юбку в широкую складку.
Дом Дарделя, называвшийся так по имени бывшего его владельца уже лет десять как отошел к старой служанке маркиза де Кланпэн. Дряхлая, разбитая параличом, так что и передвигаться она может только с помощью двух палок черного дерева с серебряными ручками - дар покойного маркиза, она все равно ходит по больным, но главная ее специальность бодрствовать при покойниках.
Как только раздастся погребальный звон - иногда даже звонит она сама, правда, в самый маленький из трех колоколов: положит костыльки на землю, и все ее тощее тельце, легче, чем у пятилетнего ребенка, раскачивается вслед за веревкой, - едва раздается похоронный звон, родные усопшего уже ждут, когда проковыляет по плитам пола тощенькая старушка, но ждать им приходится недолго. Не обращая внимания на приглушенный шепот, сопровождающий ее появление, она пройдет прямо к ложу, где покоится мертвец, и все замечают, что веки она держит опущенными, как будто бережет силы или хранит про себя некую радость.
Осенив себя крестным знамением, она положит в уголок свою огромную суконную сумку, где хранятся ее запасы - бутылка горячего кофе, сдобренного капелькой рома, медная грелка с полагающимися к ней брикетами и ломоть хлеба с маслом, аккуратно завернутый в белоснежно-белый платочек. Тогда только она согласится присесть у очага и начнет задавать вопросы, всегда одни и те же, на которые подчас сама и отвечает, так что даже наиболее болтливые, даже те, кому не терпится сообщить такому непревзойденному знатоку все страшные подробности кончины, которым они были первыми свидетельницами, и те слушают, цепенея от какой-то смутной боязни, как ведет странный монолог эта старушка с кроткой улыбкой, с выцветшими голубыми глазами. Так она и сидит, то дремлет, то снова пускается в разговоры, ласкает детишек и раздает им леденцы, которые вытаскивает из своего поместительного кармана, до того липкие, что, прежде чем вручить леденец ребенку, она, бывает, оближет его для чистоты.
Вплоть до вечера она как бы не замечает, что в комнате лежит покойник, что вокруг тела толпятся соседи и соседки. Но стоит только стемнеть, стоит только соседкам покинуть мрачное обиталище смерти, стоит только семье сесть за стол, где уже дымится миска с похлебкой, и каждый сотрапезник вздохнет, коротко, глубоко, словно бы извиняясь в простоте душевной: "Ничего не поделаешь, ведь надо же немножко подкрепиться, правда ведь?", - как она тут же поднимается с места и просеменит в угол, где покойник. Все отвращают взгляды, когда она проходит по комнате, исчезая в темноте, ее хилое тельце нелепо болтается меж двух бесшумных костыликов (они снабжены резиновыми наконечниками) - так на гребне волны покачивается утлое суденышко.
Часы и часы проведет она у изголовья усопшего, не спуская с него внимательных глаз. Ни одна складочка простыни не ускользнет от бдительного ее взгляда, тут же она расправит ее своими тощими пальцами, царапая материю непомерно длинными ногтями. А если случайная муха присядет на чело усопшего, она не поленится согнать ее, еще аккуратнее натянет носовой платок, которым накрыла лицо покойного перед началом своего ночного бдения,- все тот же белый носовой платок, лишь чуть пожелтевший от бесконечных стирок. Хотя она не прочь прослыть набожной (иногда она добровольно выполняет в церкви обязанности ризничего), не похоже, чтоб она молилась, по крайней мере никто никогда и не видел, чтобы она шевелила губами, напротив, они крепко сжаты в гримасе предельного внимания. Но зато ничто и не в силах оторвать ее от этого таинственного бдения, ни отвлечь от созерцания, тайна которого ведома лишь ей одной.
Если погребальная свеча стоит слишком далеко, она не забудет ее придвинуть, чтобы та светила прямо в это, словно бы высеченное из камня, лицо ее мрачного компаньона, тоже погруженного в бездонное раздумье. По общему мнению, она дремлет с широко открытыми глазами; такое часто случается - уверяют люди - с древними старухами. Правда и то, что в течение ночи она редко ответит на обращенный к ней вопрос, и, однако, никто не осмелится повторить его дважды, глядя в эти линялые зрачки, где пляшет узенький огонек свечки. Быть может, люди боятся разбудить одновременно и мертвеца, и его стража.
Когда начнут перекликаться петухи, когда начнет бледнеть огонек свечки, она, забившаяся в уголок глубокого кресла, делается словно бы еще меньше. Иногда даже поставит острые локти на край постели и вся уйдет в последнее созерцание, точно надеясь, что серенький отблеск зари откроет ей нечто, что она тщетно ищет уже годы и годы. Мало-помалу пробуждается дом, хлопают двери хлева, встряхивается после сна скотина, позвякивая цепями; люди, переговаривавшиеся полушепотом, начинают говорить полным голосом, как и в обычные дни, с трудом скрывая свою радость перед наступившим утром, неодолимую для крестьянского сердца радость. Тут только она притворится, что спит, уткнет подбородок в грудь, спрячет руки под шерстяной косынкой. Подымется она, лишь когда окончательно рассветет, при шумной суматохе первой трапезы. Бледное ее лицо выражает усталость, незнакомую деревенскому люду, потому что это не физическая усталость, даже не та, что оставляет после себя бессонная ночь. Но особенно стесняет их взгляд ее тусклых глаз, настолько всего наглядевшихся, что кажутся они незрячими. А она как бы не замечает смущения окружающих, соглашается выпить чашечку кофе и прихлебывает его стоя, прислонясь спиной к стенке, раздает остатки своих леденцов ребятишкам, собирающимся в школу, и уходит, освещенная светом нового дня, исчезает за поворотом еще не хоженной с утра, позолоченной лучами зари дороги, оставляя после себя в пыли странный извилистый след. А на пороге дома хозяйку уже ждет кошка.
- Нынче вечером приду к вам, просижу ночь у покойницы, бедняжечка Мушетта.
Не желая проходить мимо широко открытых дверей кабачка, стоявшего на противоположной стороне, Мушетта круто свернула вправо. И тут-то она и столкнулась лицом к лицу со старухой-ризничей.
- Если вам угодно, приходите, делайте, как знаете, - отзывается Мушетта не слишком уверенным тоном.
Взгляд линялых голубых глаз впивается в Мушетту с выражением неодолимого любопытства, сочувствия, какого-то смутного, непонятного сообщничества.
- Заходи, заходи, - негромко, но настойчиво добавляет старушка.
Только потому Мушетта и послушалась, что она и впрямь уже совсем выбилась из сил. Устало опускается она на стул, стоящий возле пустого очага. От красных каменных, тщательно натертых плиток пола идет запах воска и кислых яблок. В зеркале бельевого шкафа, ставшего от старости цвета черного дерева, она смутно различает свое отражение.
Старуха садится напротив Мушетты, она молчит. Стенные часы, где на самой верхушке футляра водружен петушок из позолоченной бронзы, стучат медленно, весомо, и при каждом размахе медного маятника на стену ложится светлый блик. С минуту Мушетта пытается еще бороться против этой тишины, но уже слишком поздно - тишина взбухает, обволакивает, и ей чудится, будто лоб, плечи окутаны каким-то невидимым глазу покровом. Скинуть бы его, избавиться от него ценою любых усилий, потому что оно давит, как настоящее, и, однако, у Мушетты нет сил даже шевельнуться. И в ту самую минуту, когда она отказывается от борьбы, когда ее вот-вот с головой захлестнет тишина, до нее доносится старческий голос, как бы продолжающий уже начатую фразу:
- Ты, детка, что-то не в себе. Передохни малость, красавица моя, посиди здесь.
- Нет,- не соглашается Мушетта, - мне домой надо.
- Да разве ты сейчас дойдешь, где там! Тебя же ноги не держат.
И снова наступает тишина, но сейчас Мушетта уже покоряется, не борется с ней, напротив. Со всего размаху она бросается в ее пучину, чувствуя, что тело ее охватывает какой-то трепет, чуть ли даже не трепет счастья.
- Ты совершила недоброе, - продолжает старушка. - У тебя в глазах зло. На рассвете ты прошла мимо, я тебя увидела в окошко и сразу подумала: "Вот девочка, совершившая недоброе".
Тишина. С незнакомым ей раньше чувством удовольствия прислушивается Мушетта к тиканью часов, потому что слишком редко мечты ее бывают такими расплывчатыми, такими смутными, так похожи на сон. Впрочем, это и не совсем мечты. Образы, проходящие перед внутренним оком, столь неясны, что ей не удается отделить их друг от друга, она воспринимает лишь их ритмическое, неестественно замедленное чередование. Такие вот минуты, предвестники нерушимого покоя, минуты, медлящие где-то на рубеже сна и смерти, уже почти не принадлежат живой жизни.
- Послушай-ка, - продолжает старуха, - вот уже несколько месяцев, я, как это ни странно, о тебе думаю. Поэтому-то я тебя так хорошо и знаю. Началось это еще с прошлого года, вскоре после Иванова дня, помнишь? Я тогда тебе еще яблоко дала.
Мушетта помнит, но даже движением век не показывает, что помнит. До сегодняшнего дня она никогда никому не открывала своей души - в буквальном смысле этого слова - и тот порыв, что бросил ее несколько часов назад к изголовью уже умершей матери, был первым и единственным. Она смутно догадывается, что будет он и последним, что в самом истоке иссяк таинственный ручеек.
Впрочем, тайна ее не из тех, что можно поверить людям, - слишком в ней много всего переплелось, слишком многое к ней примешалось; она подобна хилому с виду растеньицу, и, однако, когда вырываешь его, то на корнях остается комочек питавшей его земли. Но она ничего не сделает, чтобы стряхнуть с себя эту непривычную истому, целиком завладевшую ею; и она, эта истома, прилежно и терпеливо оплетает ее нитями невидимой паутины.
- Если я с тобой раньше не поговорила, так только потому, что время еще не пришло. Все приходит в свое время. К чему, ну скажи сама, пытаться остановить коня, когда он брыкается, норовит укусить? Вот когда он устанет, уходится, вот тогда-то и пришло время сказать ему ласковое словечко, надеть на него узду. Животные ли, люди ли, немного, поверь, найдется таких, что устоят перед добрым словом, нужным словом. На беду, люди говорят слишком много. Столько говорят, говорят столько, что в один прекрасный день слова всю силу свою теряют, превращаются в пыль, в полову.
Она подходит к огромному платяному шкафу, открывает дверцу, и комнату наполняет теплый аромат вербены. Все полки сверху донизу битком набиты белоснежным бельем, но сейчас, когда на него падает отблеск отполированной временем дверцы, оно принимает неуловимый нежно-золотистый оттенок. И в комнате с единственным окном, затянутым шторой, как бы возникает еще один источник света, немыслимо мягкого. Ах, какая женщина, подобная Мушетте, хоть раз в жизни не мечтала о таких сокровищах?! При любых других обстоятельствах ее восторженное остолбенение быстро сменилось бы злостью, но сейчас она и впрямь слишком измучена. Она вдыхает этот незнакомый аромат, ей чудится, будто ладони ее ощущают ласковое прикосновение этих светоносных тканей, их прохладную свежесть.
- В день смерти матери нельзя возвращаться домой в таком виде, как у тебя. Такой день надо чтить. Поверь мне, детка, это великий день. Ты хоть раз думала о смерти, а?
Мушетта молчит. Она по-прежнему не сводит глаз со шкафа. И внезапно мысль о смерти сливается с образом этих стопок беспорочно белого белья.
- Я-то знаю толк в смерти, - доверительным тоном продолжает загадочная ее собеседница. - И в мертвых толк знаю. В твои годы я боялась мертвецов. А теперь я с ними беседую - конечно, это только так говорится, что беседую, и они мне отвечают, по-своему, но отвечают. Похоже на шепот, скорее даже на легкое дуновение, идущее из недр земли.
Как-то я попыталась объяснить это нашему кюре, но он меня разбранил. По его представлению, мертвые на небесах... Сама понимаешь, я не стала ему перечить, но от своих мыслей не отреклась. Раньше, в давние времена, мертвых, говорят, почитали, да что там, обожествляли! Видишь ли, дочка, это должно было бы быть самой настоящей религией. Все живое - это одна грязь и смрад. Ты скажешь, что покойники тоже не слишком-то хорошо пахнут. Кто ж спорит? Когда сидр бродит, от него тоже разит коровьей мочой. А смерть, как и сидр, должна сначала перебродить.
Она семенит в угол комнаты, кладет на постель большой сверток, аккуратно завернутый в салфетку.
- Если бы я все это людям рассказала (вынимая булавки, которыми сколота салфетка, она одну за другой зажимает их губами), они бы мне в лицо расхохотались... Да ты сама... Признайся-ка, что ты тоже, если бы не такой день, мне вслед гримасы бы строила. Только сегодня твое сердечко спит. И постарайся, дочка, не разбудить его до срока. Это лучшие минуты в жизни. Я-то ничем не могу помочь людям, которые по-настоящему проснулись, у таких злоба всегда начеку. Лучше уж сунуть руку в барсучью нору. Когда ты сегодня утром в первый раз прошла мимо моего дома, - помнишь? - ты вдруг остановилась посреди дороги. Все твое личико спало, а вот глаза не спали. А когда я тебя во второй раз увидела, и глаза твои тоже спали. К чему ее будить, - вот что я про себя подумала. Ведь она уже испила свою чашу горечи, разве нет?
Последние слова она таинственно шепчет прямо в ухо Мушетте, и та решается наконец приподнять склоненную голову, взглянуть на свою собеседницу.
- Я знаю, ты меня поняла,- произносит старуха, и морщинистые ее щеки розовеют. - Бьюсь об заклад, что у вас дома даже простыни нет для погребения! Прямо жалость смотреть, как здесь покойников обряжают. Подумай только, ведь до рождества Христова их умащивали душистыми маслами благовониями зовутся, - да это целое состояние стоило. А теперь покойников даже не обмывают. Да что говорить, самого маркиза и того похоронили не побривши, с грязными ногтями. Если бы они, дочка, смели, они бы покойников сразу в гроб запихивали, и кюре еще похвалил бы их. Что толку, что он ходит вокруг гроба, да кропит его святой водой, да ладаном кадит! Все равно он мертвецов бренной оболочкой обзывает - так вот ты могла бы про пустую сумку сказать! Горе-то какое! А с усопшим надо обращаться бережнее, чем с невестой, лелеять его, прихорашивать, прежде чем он отыдет в землю, где и очистится.
В выцветших ее глазах зажегся огонек: теперь они совсем как два подснежника. Мушетта смотрит на нее, разинув от удивления рот. Ясное дело, старуха упивается одной лишь ей ведомыми картинами. Какое-то пугающее простодушие слышалось в звуках ее голоса, залегло во всех ее чертах, застыло в улыбке.
- Отнесу простыню, самую свою лучшую простыню. Мы вместе ее, детка, и обрядим. А сделаю я это для вас, потому что ты слушаешь меня и не смеешься. Люблю я юность. Надо тебе сказать, что я родом не отсюда, ты даже никогда про такой край и не слыхала. Горный край. В нашей деревне как кончится осень, так солнца больше и не увидишь. Встает оно слева, заходит справа, и даже не может высоко в небо подняться и показать людям свою круглую дурацкую физиономию.
А зимой из-за морозов земля такая твердая становится, что мертвых не закапывают: поставят гроб в пустой сарай, до весны покойнику ничего не сделается - на холоде промерзает. Ты только представь себе, кладбище было как раз против нашего дома, там и церковь стояла, самая обыкновенная, наполовину каменная, наполовину дощатая. А так как дорога туда не слишком-то хорошая - вечно обвалы да лавины, - кюре по полгода к нам не подымался; вместо него по воскресеньям ризничий Евангелие читал, ничего не поделаешь! Места у нас мало, кладбище разместили на площадке, а стены площадки уходили отвесно вниз на сотню метров. Кладбище крохотное, величиной с ладонь, зато ты и вообразить себе не можешь, до чего же прелестное. Я ночью вставала им полюбоваться. Даже без луны можно было различить кресты.
Говорила она монотонно, не повышая голоса, но слова срывались с ее губ все быстрее и быстрее. Мушетте невольно припомнились маленькие мельнички те, что мальчишки вырезали из дерева. Как раз одна такая мельничка осталась у них за домом, забытая еще с лета, я, хотя вода широко разлилась, было слышно круглые сутки ее пчелиное жужжание, заглушавшее даже торопливый плеск ручья.
- На, держи, - продолжала старуха. - В знак нашей дружбы я подарю тебе хорошую простыню тонкого полотна. Даже не все богачи уходят в мир иной в таких нарядах; родня старается всячески изловчиться, лишь бы похуже! И для тебя у меня есть неплохой сюрприз...
Она взяла с постели уже развязанный сверток.
- Это память, - шепчет она. - Если сердце тебе подскажет, будет во что одеться. По-моему, все твоего размера. Одна беда - цвет неподходящий: только белое да голубое. Потому что, видишь ли, покойнице еще пятнадцати не исполнилось, а она уже приняла обет.
- Какой обет? - удивляется девочка. - Что это значит - "обет"?
- Обет, который ее мать дала. Ее мать была дочерью покойного мосье Тревена, владельца прядильной фабрики в Рубе, первейшего богача. Он купил замок Тремолан в двадцати лье отсюда. Летом я там у них служила. Надо тебе сказать, что до тридцати лет здоровье у меня было слабое. Худющая, желтая какая-то, да еще изо рта у меня дурно пахло - все парни меня на смех подымали! Ну и ладно! Малышка только со мной хотела играть, и дедушка не возражал. Впрочем, играть - это только так говорится, на самом-то деле она любила лишь читать да разговаривать. Все о своих книгах рассказывала. Я, признаться, не особенно-то соображала, о чем она болтает, но зато какое удовольствие было на нее глядеть. Ох, теперь-то я знаю, что не следует гордиться внешностью, столько я нагляделась на молодых красивых покойниц. Кто нас с ней вместе видел, сразу бы решил, что я не жилица на этом свете, такая я была тощая, прямо как галка.
Когда летом в замок привозили барышню, когда она вся в белом выскакивала из черного ландо, заваленного кожаными чемоданами, вся так и благоухающая юностью, она всякий раз, прежде чем меня поцеловать, положит, бывало, мне обе ручки на плечи и скажет: "Боже, какой же у тебя скверный вид, бедняжечка Филомена!" И вот как-то ее привезли из города гораздо раньше, чем обычно, не летом, а весной. Никогда я еще ее такой красавицей не видела, только уж много позже я заметила, как она исхудала. Но самое удивительное, что с этих самых пор я неведомо почему начала чувствовать себя лучше. Слуги, бывало, и те меня не узнавали. "Физиономию, что ли, тебе подменили?" - смеялись они. Да вовсе не в одном лице тут дело: мне казалось, будто меня ждет великое счастье, что приходит наконец и мой черед.
Теперь в присутствии барышни я совсем не конфузилась. Впрочем, весь дом со мной носился, что-что, а за больной так ухаживать, как я, никто не сумел бы. Из последних сил выбивалась: бывало, подряд трое суток глаз не смыкала, хотя никакой нужды в этом не было, все гляжу, как она спит. Очень возможно, что когда я вот так смотрела на нее спящую, я и приохотилась бодрствовать ночами при покойниках. Незадолго до восхода солнца на лице ее угасало не только сияние юности, но и сама юность как бы уходила. Такое лицо у нее лишь только я одна и видела. И в эти минуты разделявшее нас расстояние словно бы исчезало. Можно даже подумать, что в часы самого крепкого сна вся ее сила, вся ее свежесть уходила от нее и вливалась в меня. Как будто в жилах моих бежала чья-то другая кровь. Порой барышня сердилась. "Ты чего так на меня смотришь?" - спрашивала она. "Ничего не бойтесь", - это я ей отвечала. А то прислонюсь щекой к ее щеке, а она потихоньку фыркнет. Однако не отворачивалась, моя жалость к ней была посильнее ее отвращения ко мне. Иной раз даже она положит мне голову на плечо и как зарыдает.
От белокурых ее волос шел запах вереска, такой нежный запах, что я даже начинала мечтать о любви, это я-то, которая никогда о мужчинах и не помышляла. Но даже в такие минуты я о ее болезни помнила, потому что лоб ее был покрыт холодным липким потом. Все время она с брезгливой гримасой вытирала его кончиками пальцев, ну а я, понятно, притворялась, будто ничего не замечаю. Как-никак, ведь это была общая наша тайна. И долго все оставалось втайне, потому что с утра она румянилась, да так искусно, что мать слишком поздно обнаружила, что болезнь идет гигантскими шагами. Такие болезни вообще быстро идут. Я сама слышала, как говорили доктора: "Она не борется с недугом..." А зачем бороться-то? Спустя несколько недель, когда мы оставались с ней вдвоем, она уже перестала притворяться.
Думаю даже, что ей доставляло удовольствие показываться передо мной, какой она стала на самом деле - мертвенно-бледной под слабым слоем румян, с потухшими глазами, и в вырезе ее рубашечки - как же я в свое время завидовала, что у нее такое чудесное белье, - виднелась впалая грудь. Кто знает, может быть, так она отдыхала после целого дня, когда разыгрывала комедию? Теперь она требовала, чтобы я ночевала у нее в спальне на раскладной кровати. Дед заказал ей на осень комнату в одном заведении санаторием зовется, это как бы больница для миллионеров. "Торопиться некуда, - убеждал он дочь. - Летом у нас здесь такой же здоровый климат, как и там; да и ты сама видишь, она часу обойтись без Филомены не может". Что правда, то правда, она все больше привязывалась ко мне, а я к ней. Барыня даже начала на меня косо поглядывать. "Филомена совсем себя не щадит", говорил дедушка. А барыня отвечала: "Ты, значит, просто не замечаешь, как она растолстела". И это правда. Бессонные ночи мне были нипочем, я как-то умею без сна обходиться. И барышня тоже обходилась без сна, а может, просто разлюбила спать.
Днем она была на ногах, как и обычно, иногда даже смеялась, сама слышала. Хотя я старалась как можно реже днем ей на глаза попадаться, но если уж случайно попадалась, она как-то странно улыбнется, принужденно так. Когда мы вечером оставались с ней вдвоем, она поначалу притворялась, будто спит. К полуночи просыпалась - кашель ее душил. Я присаживалась к ней на кровать, рубашка ее от пота прилипала к телу. А когда приступ проходил, она становилась беспомощной, как малое дитя; твердила, что скоро умрет, что прекрасно это знает, что ей стыдно слушать, как доктора все врут. Вот с этих-то пор я и стала думать, что человек должен покоряться смерти. Она часами плакала потихоньку, не всхлипывая, даже слез не смаргивала, казалось, это сама жизнь уходит из нее слезами. В конце концов и я тоже начинала плакать. "Как же ты меня любишь!" - говорила она. Да что там! Эти слезы мне во вред не шли, потому что я никогда не уставала. Напротив, такого аппетита у меня в жизни не было. Прибегу на кухню первая, когда молоко к завтраку еще не закипело. Кажется, камни бы и те сглодала.
Было видно, что старушка уже говорит только для себя самой, совсем забыв о присутствии Мушетты; сверток так и остался лежать у нее на коленях, она обхватила его дрожащими руками. Какие потаенные глубины, какие тайники души всколыхнула в ней эта повесть? Да только всколыхнула ли?
- А что с вашей барышней дальше было? - задала вопрос Мушетта внезапно охрипшим голосом.
Она нервно схватила за запястье свою собеседницу и уперлась ей в лицо не предвещавшим доброго взглядом, как в самые свои черные дни.
- Ты меня, детка, совсем перепугала. На чем это я остановилась? Уже не помню. Я вроде задремала, а ты меня рывком разбудила.
Как ни коротка была передышка, к Мушетте вернулись силы. Она чувствовала, что щеки ей заливает слишком знакомый жгучий румянец, что виски болезненно сжимает - верный признак близкого приступа упрямой злобы, так раздражавшей Мадам.
- Противная, грязная старушонка, терпеть вас не могу. Да будь я на месте этой барышни, я бы вас лучше удушила.
- Нет, вы только посмотрите на нее, - спокойно, ничуть не испугавшись, произнесла старуха. - Настоящая дикая кошка! Да что у тебя, черномазой, общего с барышней, а? Она беленькая, свеженькая была, а ты, ты на цыганку похожа!
И неожиданно для Мушетты, так что девочка не успела даже ощетиниться, она приблизилась к ней, положила ладонь ей на грудь, там, где бьется сердце.
- Я тебе только добра желаю, - проговорила она. - Ты плохая девочка, но только потому, что многого не понимаешь. По-моему, вся твоя история мне уже известна. Говори, говори же спокойно, дочка.
Она свернулась клубочком в глубоком кресле, а руки ее заходили вверх и вниз - вдоль черного платья, особенно же быстро шевелились пальцы, и казалось, это даже не пальцы, а маленькие серые зверьки, бесшумно подстерегающие невидимую добычу.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий