Защищая Джейкоба

6
Дурная наследственность

Год спустя
ПРОТОКОЛ ЗАСЕДАНИЯ БОЛЬШОГО ЖЮРИ
М-р Лоджудис: Когда вы обнаружили нож, что вы сделали? Я полагаю, вы немедленно сообщили о своей находке.
Свидетель: Нет, не сообщил.
М-р Лоджудис: Не сообщили? Вы обнаружили орудие убийства, имеющее отношение к расследованию нераскрытого дела, которое сами же и вели, и ничего никому не сказали? Почему же? Вы только что с таким жаром рассказывали нам о том, что верите в систему.
Свидетель: Я не сообщил об этом, потому что не считал, что это орудие убийства. И уж точно не знал это наверняка.
М-р Лоджудис: Не знали это наверняка? Но откуда вам было знать это наверняка? Вы же его спрятали! Вы не отдали нож на экспертизу на предмет крови, отпечатков пальцев, сравнения с раной и так далее. Стандартная процедура именно такова, не так ли?
Свидетель: Да, если есть веские подозрения в том, что это орудие убийства.
М-р Лоджудис: А, так, значит, вы не подозревали, что это орудие убийства?
Свидетель: Нет, не подозревал.
М-р Лоджудис: И эта мысль никогда даже не приходила вам в голову?
Свидетель: Речь шла о моем сыне. Ни один отец не то что не думает, а не может себе даже вообразить, чтобы подумать такое про своего сына.
М-р Лоджудис: В самом деле? Не может даже вообразить?
Свидетель: Совершенно верно.
М-р Лоджудис: Мальчик не имел склонности к насилию? Не состоял на учете в полиции?
Свидетель: Нет. Никогда.
М-р Лоджудис: И у него не было никаких проблем с поведением? Никаких психологических проблем?
Свидетель: Нет.
М-р Лоджудис: Значит, он ни разу в жизни даже мухи не обидел, получается, так?
Свидетель: Что-то в этом роде.
М-р Лоджудис: И тем не менее, когда вы нашли у него нож, вы скрыли его. Вы повели себя в точности так, как если бы считали, что он виновен.
Свидетель: Это не соответствует действительности.
М-р Лоджудис: Ну, вы же не сообщили о нем.
Свидетель: Я не подумал… Теперь, по размышлении, я признаю…
М-р Лоджудис: Мистер Барбер, каким образом вы могли не подумать об этом, когда, по сути говоря, вы ждали этого момента четырнадцать лет, с того самого дня, когда ваш сын появился на свет?
[Свидетель не ответил]
М-р Лоджудис: Вы ждали этого момента. Вы боялись его, он наводил на вас ужас. Но вы ожидали его.
Свидетель: Это неправда.
М-р Лоджудис: Разве? Мистер Барбер, разве склонность к насилию у вас не наследственная?
Свидетель: Я возражаю. Это совершенно ненадлежащий вопрос.
М-р Лоджудис: Ваше возражение занесено в протокол.
Свидетель: Вы пытаетесь ввести жюри в заблуждение. Вы намекаете на то, что Джейкоб мог унаследовать склонность к насилию, как будто насилие – это что-то вроде рыжих волос или волосатых ушей. Это неверно с точки зрения биологии и с точки зрения закона. Короче говоря, это чушь собачья. И вы это знаете.
М-р Лоджудис: Но я говорю вовсе не о биологии. Я веду речь о состоянии ваших мыслей, о том, во что вы верили в тот момент, когда нашли нож. Если вы считаете нужным верить в чушь собачью, это ваше личное дело. Но то, во что вы верили, имеет самое непосредственное отношение к делу и может быть с полным основанием расценено как улика. Однако из уважения к вам я снимаю этот вопрос. Зайдем с другой стороны. Вы когда-нибудь слышали выражение «ген убийцы»?
Свидетель: Да.
М-р Лоджудис: И где вы его слышали?
Свидетель: Просто в разговоре. Я использовал его в разговоре с моей женой. Это фигура речи, ничего более.
М-р Лоджудис: Фигура речи.
Свидетель: Это не научный термин. Я не ученый.
М-р Лоджудис: Разумеется. Мы все здесь не эксперты. Итак, когда вы употребляли это словосочетание, эту фигуру речи, «ген убийцы», какое значение вы в него вкладывали?
[Свидетель не ответил]
М-р Лоджудис: О Энди, бросьте, вам совершенно нечего стесняться. Это все уже официально задокументированный факт. Вы очень много переживали на протяжении вашей жизни, так ведь?
Свидетель: Это было много лет назад. В детстве. Не сейчас.
М-р Лоджудис: Это было много лет назад, допустим. Вы беспокоились – много лет назад, в детстве, – о вашей личной истории, истории вашей собственной семьи, верно?
[Свидетель не ответил]
М-р Лоджудис: Я не погрешу против фактов, если скажу, что вы происходите из семьи, многие мужчины которой известны своей склонностью к насилию, не так ли, мистер Барбер?
[Свидетель не ответил]
М-р Лоджудис: Я не погрешу против фактов, если скажу это, не так ли?
Свидетель: [Неразборчиво]
М-р Лоджудис: Прошу прощения, я не расслышал. Вы происходите из семьи, многие мужчины которой известны своей склонностью к насилию, не так ли? Мистер Барбер?
Насилие и в самом деле было у мужчин моей семьи в крови. Оно красной нитью пронизывало три поколения. А может, и дальше. Возможно, эта красная нить тянулась прямиком к Каину, но у меня никогда не возникало желания ее проследить. Мне хватило многочисленных историй, пугающих и большей частью не имеющих никаких документальных подтверждений. Ребенком мне хотелось забыть все эти истории. Я задавался вопросом, что было бы, если бы на меня снизошла магическая амнезия и стерла мою память, оставив лишь физическую оболочку и девственно-чистое сознание – потенциал, мягкую глину. Но, разумеется, как я ни старался все забыть, история предков всегда хранилась где-то в глубинах моей памяти, готовая при любом удобном случае всплыть на поверхность. Я научился с ней управляться. Позднее, ради благополучия Джейкоба, научился прятать ее в себе так, чтобы не осталось ничего, что мог бы увидеть кто-то посторонний, ничего, чем можно было бы с кем-то поделиться. Лори очень верила в это «поделиться», в целительную силу откровенного разговора, но я вовсе не собирался исцеляться. Ибо не верил в то, что это возможно. Это было то, чего Лори никогда не понимала. Она догадывалась, что призрак моего отца не дает мне покоя, но не понимала почему. Она полагала – проблема в том, что я не знал его и что на месте отцовской фигуры в моей жизни всегда будет зиять дыра. Я никогда не обсуждал с ней этот вопрос, хотя она пыталась заставить меня приоткрыться, точно устрицу. У самой Лори отец был психиатром, и до рождения Джейкоба она работала учителем в средней школе Гэвин в Южном Бостоне, преподавала английский пятым и шестым классам. Исходя из своего опыта, она была убеждена, что какое-никакое понимание проблем мальчиков, выросших без отца, у нее есть.
– Ты никогда не сможешь проработать эту проблему, – твердила она мне, – если не будешь об этом говорить.
Ох, Лори, ты так ничего и не поняла! Я вовсе не намерен был «прорабатывать эту проблему». Я собирался положить ей конец раз и навсегда. Был полон решимости пресечь всю эту преступную линию родства, похоронив ее внутри себя. Буду стоять насмерть, но поглощу ее, точно пулю, думал я. Откажусь передавать ее Джейку. Поэтому предпочитал ничего не узнавать. Не погружаться в изучение моей семейной истории и не анализировать ее на предмет причин и следствий. Сознательно отрекся от всей этой буйной компании. Насколько я знал – насколько разрешил себе знать, – эта красная нить тянулась к моему прапрадеду, безжалостному головорезу по имени Джеймс Беркетт, который перебрался на восток из Северной Дакоты, неся в своих костях какой-то дикий, звериный инстинкт, тягу к насилию, что проявлялось вновь и вновь – в самом Беркетте, потом в его сыне и наиболее ярко в его внуке, моем отце.
Джеймс Беркетт появился на свет неподалеку от города Майнот в Северной Дакоте году приблизительно в 1890-м. Обстоятельства его детства, его родители, получил ли он какое-либо образование – ни о чем этом мне не было известно. Знал лишь, что вырос он на Высоких Равнинах Дакоты в годы, последовавшие после битвы при Литтл-Бигхорн, на излете эпохи освоения Дикого Запада. Первым реальным доказательством существования этого человека стала пожелтевшая фотография на толстом картоне, сделанная в Нью-Йорке в фотоателье Г. У. Гаррисона на Фултон-стрит 23 августа 1911 года. Эта дата была тщательно выведена карандашом на обороте снимка вместе с его новым именем: «Джеймс Барбер». История, которая стояла за этим путешествием, тоже была мутная. В изложении моей матери – которая слышала ее от отца моего отца, – Беркетт смылся из Северной Дакоты, спасаясь от обвинения в вооруженном ограблении. Первое время он отсиживался на южном берегу Верхнего озера, пробавляясь собирательством моллюсков и подработкой на рыбацких лодках, а потом рванул в Нью-Йорк под новым именем. Почему он решил поменять имя – то ли для того, чтобы избежать ареста, то ли просто хотел начать жизнь на востоке с чистого листа, то ли еще по какой причине, – никто доподлинно не знал, равно как и почему он выбрал в качестве своей новой фамилии Барбер. Это фото – единственное изображение Джеймса Беркетта-Барбера, которое я когда-либо видел. Ему в ту пору должно было быть лет двадцать, может, двадцать один год. На снимке он был запечатлен в полный рост. Худой и жилистый, кривоногий, в пальто с чужого плеча и с котелком под мышкой, он смотрел в камеру с бандитским прищуром, и уголок его губ загибался кверху в ухмылке, точно колечко дыма.
Я сильно подозревал, что в Северной Дакоте за ним числилось нечто посерьезнее вооруженного ограбления. Беркетт-Барбер не только приложил немалые усилия, чтобы сбежать оттуда – мелкий воришка в бегах не стал бы забираться так далеко от родных краев, равно как и утруждать себя сменой имени, – но и, прибыв в Нью-Йорк, начал демонстрировать там свои наклонности во всей красе практически незамедлительно. Действовать он принялся сразу с размахом, не размениваясь, как новички в мире криминала, на всякую мелочовку. Это был уже самый настоящий законченный бандит. Его послужной список в Нью-Йорке включал в себя арест за оскорбление действием, нападение с целью ограбления, нападение с целью убийства, нанесение увечий, незаконное хранение взрывного устройства, незаконное хранение огнестрельного оружия, изнасилование и покушение на убийство. Почти половину из без малого тридцати лет между первым арестом в штате Нью-Йорк в 1912-м году и своей смертью в 1941-м Джеймс Барбер провел за решеткой: отбывая наказание или в ожидании суда. Только по двум обвинениям в изнасиловании и покушении на убийство он отсидел в общей сложности четырнадцать лет.
Таким был послужной список профессионального преступника, и единственное описание Джеймса Барбера, которое попало в сборники судебных прецедентов, подтверждало это. Дело было о покушении на убийство в 1916 году. В ходе слушаний была подана формальная апелляционная жалоба, благодаря чему дело попало в сборник судебных решений по штату Нью-Йорк за 1918 год. Краткое изложение фактов дела, которым судья Бартон предварял свое решение, уложилось в несколько предложений:
У подсудимого произошла ссора с потерпевшим, неким Пейтоном, в одном из баров в Бруклине. Ссора возникла на почве долга, который Пейтон должен был отдать то ли самому подсудимому (согласно его собственным словам), то ли третьему лицу, на которое подсудимый работал коллектором, или сборщиком долгов (согласно материалам дела). В ходе ссоры подсудимый в приступе гнева набросился на потерпевшего с бутылкой. Он не прекратил своих действий даже после того, как бутылка разбилась, после того, как драка переместилась из бара на улицу, и после того, как левый глаз потерпевшего получил серьезные повреждения, а левое ухо было практически оторвано. Драка закончилась лишь после вмешательства очевидцев, которые были знакомы с потерпевшим и, воспользовавшись численным преимуществом, смогли оттащить подсудимого, и с большим трудом удерживали его до приезда полиции.
Бросалась в глаза и еще одна деталь из судебного решения. Судья отмечал, что «Пейтон хорошо знал о склонности подсудимого к насилию, поскольку это был общеизвестный факт».
У Джеймса Барбера остался по меньшей мере один сын, мой дед, по имени Расселл, которого называли Расти. Расти Барбер дожил до 1971 года. Я видел его всего несколько раз в жизни, в раннем детстве. Большая часть того, что я о нем знал, была почерпнута из историй, которые он рассказывал моей матери, а она позднее передала мне.
Расти никогда не видел своего отца и, как следствие, не скучал по нему и не слишком о нем раздумывал. Вырос Расти в городке Мериден в штате Коннектикут, где у его матери была родня и куда она, беременная, вернулась из Нью-Йорка, чтобы растить ребенка. Она рассказывала мальчику об отце, в том числе и о его преступлениях. Рассказывала все как есть, не смягчая, впрочем ни она сама, ни ее сын не видели в этом ничего особенного и не испытывали по этому поводу никаких терзаний. В те времена у многих было еще хуже. Никому даже в голову не приходило, что отец Расти может каким-то образом повлиять на его будущее. Наоборот, его растили с теми же ожиданиями, что и от соседских детей. Учился он посредственно и примерным поведением не отличался, но школу окончил. В 1933-м году поступил в Вест-Пойнт, но ушел после первого курса, большую часть которого провел либо в карцере, либо в наказание за очередную провинность маршируя на плацу. Вернувшись в Мериден, перебивался случайными заработками. Женился на местной девушке, моей бабке, и семь месяцев спустя у них родился сын, которого он назвал Уильямом. Однажды Расти ввязался в какую-то мелкую потасовку и загремел в кутузку за нападение на полицейского, хотя на самом деле ничего такого не делал. Просто выразил недовольство тем, что тот поднял на него руку.
Переломным моментом для Расти Барбера стала война. Он ушел в армию рядовым и участвовал в высадке десанта союзников в Нормандии в составе Третьей армии. К концу войны он дослужился до лейтенанта и был кавалером ордена Почета и двух «Серебряных Звезд», официально признанным героем. Во время битвы за Нюрнберг в апреле 1945-го в одиночку ворвался на укрепленную огневую позицию немцев, убив шестерых солдат противника, причем последних двух заколол штыком. Когда вернулся в Мериден, в его честь устроили парад. Он восседал на заднем сиденье автомобиля с откидным верхом и махал рукой девушкам.
После войны Расти обзавелся еще двумя ребятишками, купил собственный каркасный домик в Меридене. Однако к мирной жизни смог приспособиться совсем не так хорошо. Перепробовав себя на нескольких поприщах – в страховании, торговле недвижимостью, ресторанном бизнесе, – он наконец нашел место коммивояжера. Торговал различными марками одежды и обуви, большую часть времени проводил, колеся по югу Новой Англии с коробками образцов в багажнике своего автомобиля, которые показывал владельцам магазинов в одном тесном офисе за другим. Глядя на тот период жизни моего деда, я думаю, он, должно быть, прилагал огромные усилия, чтобы не сорваться. Расти Барбер унаследовал от своего отца склонность к насилию, которую война подпитывала и поощряла, при этом никакими другими особыми талантами он не блистал. И тем не менее дед мог бы справиться. Он мог бы прожить свою жизнь тихо и мирно, подавляя свои наклонности. Но обстоятельства сыграли против него.
11 мая 1950 года Расти, находясь в Лоуэлле, штат Массачусетс, поехал в магазин одежды «Биркес», чтобы продемонстрировать новую линию осенних курток «Майти Мак». Потом решил заскочить перекусить в закусочную под названием «Эллиотс», которую любил. При выезде с парковки случилась авария. Другая машина въехала в «бьюик» Расти в тот момент, когда он выворачивал оттуда. Завязалась перепалка, переросшая в потасовку. Противник Расти вытащил нож. Когда все было кончено, он остался лежать на улице, а Барбер зашагал прочь как ни в чем не бывало. Раненый поднялся, прижимая руки к животу. Сквозь его пальцы сочилась кровь. Он расстегнул рубаху, продолжая при этом одной рукой держаться за живот, как будто у него прихватило желудок. Когда же наконец убрал руку, из него вывалились влажно поблескивавшие кольца кишок. Вертикальный разрез тянулся через весь его живот от грудины до лобка. Он своими руками заправил внутренности обратно и, придерживая живот, поковылял в закусочную вызывать полицию.
Расти получил по полной программе: нападение с целью убийства, нанесение увечий, нанесение тяжких телесных повреждений при помощи оружия. На суде он утверждал, что действовал в рамках самозащиты, но опрометчиво признался, что не помнит ничего из того, в чем его обвиняют, включая то, как отобрал у пострадавшего нож и вспорол ему живот. Помнил лишь, как тот пошел на него с ножом, а дальше в памяти его зиял провал. Приговорили его к сроку от семи до десяти лет лишения свободы, из которых он отсидел три. К тому времени, когда он вернулся обратно в Мериден, его старшему сыну Уильяму – моему отцу, Билли Барберу, – исполнилось восемнадцать, и он стал уже настолько неуправляем, что обуздать его было не по силам никакому отцу, даже столь грозному, как Расти.
И тут мы достигаем той части истории, где нить повествования прерывается. Потому что у меня практически нет воспоминаний о моем отце, лишь разрозненные обрывки: расплывшаяся сине-зеленая татуировка на запястье с внутренней стороны в виде не то креста, не то кинжала, которую он наколол где-то в тюрьме; его руки, бледные, с красными костяшками и костлявыми пальцами – такие вполне легко было представить в качестве орудий убийства; полный рот длинных желтых зубов; изогнутый нож с перламутровой рукоятью, который он всегда носил при себе за поясом, автоматически засовывая его туда с самого утра, как другие мужчины суют в задний карман брюк бумажник.
За исключением вот таких проблесков, я просто его не помню. Да и этим обрывкам не слишком доверяю; за многие годы я мог изрядно их приукрасить. Последний раз видел отца в 1961 году. Мне было пять, а ему двадцать шесть. В детстве я очень старательно сохранял память о нем, чтобы не дать ему исчезнуть. Это было до того, как я понял, что он собой представляет. С годами его образ все равно стерся из моей памяти. К тому времени, как мне сравнялось десять, я уже толком не помнил его, если не считать тех случайных обрывков. Скоро я вообще перестал о нем думать. Из соображений удобства жил так, будто у меня не было вообще никакого отца, будто я просто появился на свет безотцовщиной, – и никогда не сомневался в правильности своей позиции, потому что ничего путного из такого родства выйти не могло.
Но одно воспоминание все же держалось, пусть и не очень твердо. Тем последним летом, в 1961 году, мама однажды отвезла меня повидаться с ним в тюрьму на Вэлли-авеню в Нью-Хейвене. Мы сидели за одним из щербатых столов в переполненном зале для свиданий. Заключенные в мешковатых тюремных робах походили на плоских квадратных человечков, которых мы с друзьями любили рисовать. Видимо, я в тот день дичился – с отцом никогда не знаешь, чего ждать, – и потому ему пришлось уговаривать меня.
– Поди-ка сюда, дай мне на тебя поглядеть. – Он стиснул своими пальцами мое тощее плечико и подтянул меня к себе. – Поди сюда. Раз уж приехал в такую даль, подойди ко мне.
Много лет спустя я все еще чувствовал его пальцы на своем плече, там, где они стиснули его и слегка повернули, как поворачиваешь ножку жареного цыпленка, чтобы ее оторвать.
Он сделал ужасную вещь. Посвящать меня в подробности никто из взрослых не стал. Я знал лишь, что там фигурировала какая-то девушка и один из пустых заколоченных домов на Конгресс-авеню. И тот самый нож с перламутровой рукоятью. О дальнейшем взрослые умалчивали.
В то лето закончилось мое детство. Я узнал слово «убийство». Но тебе же не просто говорят это серьезное слово. Тебе приходится жить с ним, повсюду носить его с собой. Ты вынужден ходить вокруг него, видеть с разных углов, в разное время суток, в разном свете, пока не начинаешь понимать его значение, пока оно не входит в тебя. Ты вынужден годами хранить его в тайне внутри себя, точно уродливую косточку в персике.

 

И что же из этого было известно Лори, спросите вы? А ничего. Я с первого же взгляда понял: передо мной Хорошая Еврейская Девочка из Хорошей Еврейской Семьи и она ни за что не станет со мной связываться, если узнает правду. Поэтому в самых расплывчатых и романтичных выражениях сказал ей, что у моего отца была скверная репутация, но я его никогда не знал. Стал плодом мимолетного неудачного романа. За последующие тридцать пять лет в этом отношении ничего не изменилось. В глазах Лори отца у меня считай что и не было. Я ее не разубеждал, ведь и в моих собственных глазах отца у меня считай что не было. И уж точно я не был сыном Кровавого Билли Барбера. Во всем этом не было ничего особенно драматичного. Когда я заявил подружке, которая впоследствии стала моей женой, что не знал своего отца, то лишь произнес вслух то, что твердил себе на протяжении многих лет. Это вовсе не была попытка ввести ее в заблуждение. Если я когда-то и был сыном Билли Барбера, то к тому времени, как встретил Лори, уже давным-давно перестал им быть, кроме как в строго биологическом смысле. То, что я сказал Лори, было ближе к правде, чем сухие факты. Да, но за все эти годы наверняка можно было выбрать подходящий момент для того, чтобы во всем ей признаться, скажете вы.
Правда заключалась в том, что с годами все рассказанное Лори чем дальше, тем больше соответствовало истине. Во мне взрослом от сынишки Билли не осталось практически ничего. Все это превратилось в историю, старый миф, который не имел никакого отношения к тому, кем я был на самом деле. По правде говоря, я особо даже и не думал об этом. Вырастая, мы в какой-то момент перестаем быть детьми своих родителей и становимся родителями своих детей. К тому же у меня была Лори. У меня была Лори, и мы были счастливы. Наш брак вышел крепким и стабильным, мы считали, что знаем друг друга, и каждый из нас был доволен собственным представлением о своем партнере. Зачем было все портить? Зачем рисковать такой редкостью, как счастливый брак, – а уж тем более такой еще большей редкостью, как многолетний брак по любви, – ради чего-то настолько прозаического и отравляющего, как абсолютная, бездумная, прозрачная честность? Кому стало бы лучше, если бы я все рассказал? Мне? Вот уж нет. Я был сделан из стали, честное слово. Но есть еще и более приземленное объяснение: эта тема просто никогда не поднималась. Как выясняется, в мирной жизни не так-то легко найти подходящий момент для объявления собственной жене, что ты сын убийцы.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий