Защищая Джейкоба

27
Первое заседание

О чем думал Нил Лоджудис, поднимаясь, чтобы произнести вступительную речь перед жюри присяжных? Он ни на мгновение не забывал о двух автоматических камерах, нацеленных на него. Это было совершенно ясно по тому, как тщательно он застегнул две верхние пуговицы своего пиджака. Костюм, явно новехонький, не тот, который он надевал вчера, хотя сегодняшний был точно того же хипстерского фасона, на трех пуговицах. Разнузданный шопинг был ошибкой с его стороны. В новых костюмах Лоджудис держался гоголем. Видимо, воображал себя героем. Честолюбивым, да, но его цели совпадали с общественными – что было благом для Нила, было благом для всех, кроме Джейкоба, разумеется, – так что вреда в этом он не видел. Видимо, ощущал к тому же и некую высшую справедливость в том, что я теперь сидел за столом защиты, в буквальном смысле смещенный. Не то чтобы в торжестве Лоджудиса в тот день просматривалось что-то от эдипова комплекса. Во всяком случае, внешне он этого никак не выказывал. Когда оправил свой новый костюм и поднялся, распушив перья перед жюри – двумя жюри, я бы сказал, одним в суде и вторым по ту сторону телеэкранов, – я увидел в этом лишь юношеское тщеславие. Я не мог ни ненавидеть его, ни завидовать ему за этот маленький приступ самодовольства. Он окончил университет, вырос, наконец-то стал Мужчиной с большой буквы. Каждый из нас в какой-то момент своей жизни испытывал подобное чувство. Эдипов комплекс или не эдипов комплекс, приятно после многолетних усилий стоять на месте отца, и удовольствие это совершенно невинного толка. И вообще, за что винить Эдипа? Он сам был жертвой. Бедняга Эдип вовсе не хотел причинить никому зла.
Лоджудис кивнул судье («Продемонстрируй присяжным, что ты уважительно относишься к суду…»). Проходя мимо, сверкнул глазами в сторону Джейкоба («…и что не боишься подсудимого, потому что, если у тебя не хватает смелости взглянуть ему в глаза и сказать: „Виновен“, как ты можешь ждать этого от присяжных?»). Остановился прямо перед жюри и положил руки на ограждение ложи присяжных («Уничтожь разделяющее вас расстояние; заставь их считать тебя одним из них»).
– Подростка, – начал он, – находят мертвым. В парке Колд-Спринг. Ранним весенним утром. Четырнадцатилетний мальчик заколот тремя ударами ножа в грудь, столкнут с насыпи, скользкой от грязи и мокрых листьев, и брошен умирать в одиночестве менее чем в четверти мили от школы, куда он направлялся, в четверти мили от дома, откуда он вышел всего несколькими минутами ранее.
Его взгляд скользнул по присяжным, сидящим в ложе.
– Все это: и решение совершить это деяние, и выбор – лишить человека жизни, лишить жизни этого мальчика – занимает всего секунду. – Он оставил фразу висеть в воздухе. – Доля секунды, и, – он щелкнул пальцами, – все. На то, чтобы выйти из себя, нужна всего лишь секунда. И это все, что требуется: секунда, краткий миг – чтобы у тебя зародилось намерение убить. В суде это именуют преступным умыслом. Это сознательное решение убить, как бы мгновенно оно ни возникло у убийцы, каким бы мимолетным ни было. Убийство первой степени может произойти вот… так… на ровном месте. – Он принялся неторопливо расхаживать по залу суда перед ложей присяжных, приостанавливаясь, чтобы задержать взгляд на каждом из них. – Давайте ненадолго остановимся на обвиняемом. Это дело о мальчике, у которого было все: хорошая семья, хорошие оценки, прекрасный дом в престижном пригороде. У него было все, во всяком случае больше, чем у многих, гораздо больше. Но, кроме всего этого, у него было кое-что еще: у него был убийственно взрывной характер. И стоило его подтолкнуть, даже не слишком сильно, так, слегка поддразнить, задеть, как это случается каждый день в каждой школе в стране, чтобы он решил, что с него довольно, чтобы наконец просто – щелк! – и случился… взрыв.
«Нужно рассказать присяжным историю дела, повествование, которое подвело бы их к финальному акту. Одних фактов недостаточно; ты должен вовлечь их в происходящее. Нужно, чтобы присяжные могли ответить на вопрос: „О чем это дело?“ Преподнеси им этот ответ, и ты выиграешь дело. Сведи суть дела к одной фразе, к теме, даже к одному слову. Внедри эту фразу в их сознание. Пусть они унесут ее с собой в совещательную комнату, чтобы, когда они откроют рот с целью обсудить дело, оттуда вырвались твои слова».
– Обвиняемый взорвался.
Лоджудис снова щелкнул пальцами.
Он подошел к столу защиты и встал практически вплотную к нему, сознательно демонстрируя нам свое презрение этим вторжением в наше пространство. Он наставил палец на Джейкоба, который принялся разглядывать собственные колени, чтобы не смотреть на него. Лоджудис наговорил кучу полного вздора, но прием был блестящий.
– Однако это не просто мальчик из хорошего дома в хорошем пригороде. И он не был обычным мальчиком со взрывным характером. У обвиняемого было кое-что еще, что отличало его от остальных. – Палец Лоджудиса переместился с Джейкоба на меня. – У него есть отец, который занимал должность помощника окружного прокурора. И не просто помощника окружного прокурора. Нет, отец обвиняемого, Эндрю Барбер, был первым заместителем, большим человеком в том самом учреждении, где я работаю, в этом самом здании, где мы с вами сейчас находимся.
Ничего мне в тот момент не хотелось так сильно, как протянуть руку, схватить Лоджудиса за этот омерзительно бледный и веснушчатый палец и оторвать его, к чертовой матери. Я посмотрел ему в глаза, ничем не выдавая своих эмоций.
– Обвиняемый…
«Не используй в своей речи имени обвиняемого. Называй его исключительно „обвиняемый“. Имя очеловечивает его, заставляет присяжных увидеть в нем личность, заслуживающую сочувствия, даже милосердия».
– Обвиняемый не просто несведущий мальчик. Нет, нет. Он годами наблюдал за тем, как его отец выступал обвинителем по делу о каждом крупном убийстве в этом округе. Он слушал застольные беседы за ужином, подслушивал телефонные разговоры, был свидетелем обсуждения рабочих вопросов. Он вырос в доме, где убийство было семейным делом.
Джонатан бросил ручку на свой блокнот, раздраженно засопев, и покачал головой. Намек на то, что «убийство было семейным делом», был очень близок к доводу, который Лоджудису напрямую запретили употреблять. Но адвокат не стал заявлять возражение. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы у присяжных создалось впечатление, что он пытается выстроить линию защиты, оспаривая технические детали и придираясь к юридическим тонкостям. Нет, он намеревался сделать упор на главную мысль: Джейкоб не совершал этого. Джонатан не хотел размывать этот посыл.
Я прекрасно все это понимал. И все равно молча выслушивать эту ересь было невыносимо.
Судья пробуравил Лоджудиса взглядом.
Лоджудис продолжил:
– Во всяком случае, уголовные дела по обвинению в убийствах были семейным делом. Процесс доказательства виновности убийцы, то, чем мы заняты в данный момент, не был для обвиняемого чем-то таким, о чем большинство из нас знает лишь из фильмов и телепередач. Так что к тому моменту, когда он взорвался – когда этот миг настал и он, поддавшись на последнюю провокацию, в итоге стоившую жертве жизни, пошел на одного из своих школьных товарищей с ножом, – он уже успел подготовить почву на всякий случай. А когда все было кончено, обвиняемый замел следы, как настоящий эксперт. Впрочем, он в некотором роде и был настоящим экспертом. Беда в том, что даже эксперты ошибаются. И в следующие несколько дней мы с вами вместе будем идти по следу, который ведет прямиком к нему. И когда вы ознакомитесь со всеми уликами, вы придете к однозначному выводу, к единственно возможному выводу, что обвиняемый виновен.
Пауза.
– Но зачем? Зачем, спросите вы себя, одному восьмикласснику убивать другого восьмиклассника? Что может сподвигнуть одного ребенка лишить жизни другого ребенка?
Он всем своим видом изобразил недоумение: вскинул брови, преувеличенно пожал плечами.
– Ну, мы все с вами ходили в школу. – Уголки его губ дернулись вверх в заговорщицкой ухмылке. «Давайте все вместе вспомним свои подростковые выходки и дружно посмеемся над ними в этом зале». – Нет, я совершенно серьезно: мы все туда ходили, одни давно, другие не очень. – Он улыбнулся крокодильей улыбкой, и присяжные, к моему изумлению, стыдливо заухмылялись в ответ. – Вот именно, мы все там были. И мы все знаем, какие вещи иногда творятся в детских коллективах. Давайте взглянем правде в глаза: школа может быть не самым приятным местом. Дети могут быть жестоки. Они дразнят друг друга, дурачатся, задирают друг друга. Вам еще предстоит услышать свидетельские показания, что убитый, четырнадцатилетний мальчик по имени Бен Рифкин, дразнил обвиняемого. Нет, ничего особенного, ничего такого, что большинство детей не пропустило бы мимо ушей, он не говорил. Ничего такого, чего вы не услышали бы на любой детской площадке в любом окрестном городке, если бы сию секунду вышли из зала суда и проехались бы по улицам.
Позвольте мне уточнить: я вовсе не призываю делать из Бена Рифкина, пострадавшего по этому делу, святого. Многое из того, что вы услышите о нем, возможно, покажется вам не слишком лестным. Однако я хочу, чтобы вы помнили вот что: Бен Рифкин был точно таким же мальчиком, как любой другой. Да, он был не идеален. Он был обычным мальчиком со всеми недостатками и всеми болезнями роста среднестатистического подростка. Ему было четырнадцать лет – всего четырнадцать! – и у него впереди была вся жизнь. Да, он был не святым. Но кто из нас хотел бы, чтобы его оценивали, исходя из первых четырнадцати лет его жизни? Кто из нас был сформировавшейся и… и… и законченной личностью в свои четырнадцать? Бен Рифкин был тем, кем хотел бы быть обвиняемый. Красивым, остроумным, популярным. Обвиняемый же, напротив, в школе был в числе аутсайдеров. Тихий, необщительный, чувствительный, странный. Изгой. Но Бен совершил непоправимую ошибку, когда стал дразнить этого странного мальчика. Он не подозревал о его взрывном характере, о его скрытой способности – даже желании – убить.
– Возражение!
– Возражение принимается. Присяжные не будут учитывать высказывание обвинителя о желании обвиняемого, которое целиком и полностью является домыслом.
Лоджудис не отводил взгляда от присяжных. Неподвижный, точно изваяние, он словно бы вообще не слышал возражения. «Судья и защитник будут пытаться ввести вас в заблуждение, но мы-то с вами знаем правду».
– Обвиняемый разработал план. Обзавелся ножом. И не детским ножом, не перочинным, не туристским – охотничьим ножом, ножом, предназначенным для убийства. Вы услышите об этом ноже от лучшего друга обвиняемого, который видел его у обвиняемого в руках и слышал, как тот говорил, что намерен пустить его в ход против Бена Рифкина.
Вы услышите, что обвиняемый все хладнокровно обдумал; он планировал убийство. Спустя несколько недель описал его в рассказе, который даже имел наглость опубликовать в Интернете, – в рассказе, в котором он описывает, как убийство было задумано, спланировано во всех деталях и совершено. Теперь обвиняемый может начать открещиваться от авторства этого текста, который включает в себя подробнейшее описание убийства Бена Рифкина, в том числе такие детали, которые могут быть известны только настоящему убийце. Он может заявить вам: «Я всего лишь фантазировал». На это я скажу, как и, без сомнения, все вы: это каким же чудовищем надо быть, чтобы фантазировать об убийстве друга? – Он принялся расхаживать туда-сюда, оставив вопрос висеть в воздухе. – Вот что нам известно: когда обвиняемый вышел из своего дома и отправился в парк Колд-Спринг утром двенадцатого апреля две тысячи седьмого года, в кармане у него был нож, а в голове – замысел. Он был готов. Начиная с этого момента вопрос заключался лишь в том, что станет тем толчком, той искрой, которая заставит обвиняемого… взорваться. Так что же послужило этим толчком? Что превратило фантазию об убийстве в реальность?
Он помолчал. Это был главный вопрос, на который следовало дать ответ, загадка, которую Лоджудис просто обязан был разгадать: каким образом обычный мальчик без истории насилия внезапно совершает что-то настолько жестокое? Мотив – это неотъемлемая часть любого дела, не юридически, но в голове каждого присяжного без исключения. Именно поэтому в преступлениях, в которых невозможно проследить мотив (или он недостаточно веский), всегда так сложно доказать вину обвиняемого. Присяжные хотят понимать, что произошло, и хотят знать почему. Им подавай рациональный ответ, а его, по всей видимости, у Лоджудиса не было. Он мог предложить им лишь теории, предположения, вероятности, «гены убийцы».
– Возможно, мы никогда так этого и не узнаем, – признался он, изо всех сил стараясь прикрыть зияющую дыру в своей версии, бросающуюся в глаза странность этого преступления, его явную необъяснимость. – Быть может, Бен обозвал его? Быть может, он назвал его «педиком» или «гомиком», как делал это в прошлом? А может, «ботаном» или «лузером»? Или толкнул его, угрожал ему, каким-то образом довел его? Не исключено.
«Не исключено»? Я покачал головой.
– Что бы ни подтолкнуло обвиняемого, когда он встретил Бена Рифкина в парке Колд-Спринг тем роковым утром, двенадцатого апреля две тысячи седьмого года, примерно в восемь двадцать утра, – отлично зная, что жертва там будет, потому что оба они многие годы ходили в школу через этот лес, – он принял решение привести свой план в действие. Обвиняемый ударил Бена ножом три раза. Вонзил нож в грудь своей жертвы. – Лоджудис сделал три колющих движения правой рукой. – Раз, второй, третий. Нанес три аккуратные, ровные раны, расположенные на одной линии. Даже расположение ран свидетельствует о том, что он действовал обдуманно, хладнокровно, отдавая себе отчет в своих действиях.
Лоджудис сделал очередную паузу, в которой на этот раз читалась легкая неуверенность.
Присяжные, похоже, тоже колебались. Они смотрели на него с тревогой в глазах. Его вступительная речь, которая началась так сильно, споткнулась об этот ключевой вопрос: почему? Лоджудис, похоже, пытался усидеть на двух стульях одновременно: только что утверждал, что Джейкоб не выдержал и, взорвавшись, убил своего одноклассника в приступе ярости. А следом тут же намекал, что преступник спланировал убийство за несколько недель, хладнокровно продумал все детали, как прокурорский сын воспользовавшись своей подкованностью в юридических вопросах, и стал ждать удобного случая. Загвоздка, собственно, заключалась в том, что Лоджудис и сам не мог внятно ответить на вопрос относительно мотива, сколько бы версий ни предлагал. Убийство Бена Рифкина было совершенно бессмысленным. Даже сейчас, после нескольких месяцев расследования, мы задавались вопросом: почему? Я был уверен, что присяжные почувствуют слабое место в версии Лоджудиса.
– Совершив преступление, обвиняемый избавился от ножа. И пошел в школу. Он делал вид, что ничего не знает, даже тогда, когда в школе объявили чрезвычайное положение и полиция отчаянно пыталась раскрыть дело. Он сохранял хладнокровие.
Да, но обвиняемый, будучи сыном прокурора, должен был знать, что убийца всегда оставляет следы. Идеального убийства не существует. Убийство – дело хлопотное, кровавое и грязное. Кровь имеет свойство разбрызгиваться и оставлять пятна. В пылу убийства легче легкого допустить ошибку. Обвиняемый оставил на толстовке жертвы отпечаток своего пальца, испачканного свежей кровью жертвы, – отпечаток, который мог быть оставлен лишь непосредственно после убийства.
И тут начинается нагромождение лжи. Когда принадлежность отпечатка наконец устанавливают, обвиняемый меняет показания. После того как он на протяжении многих недель отрицал, что ему что-либо известно о преступлении, теперь же утверждает, что был там, но только после убийства.
Скептический взгляд.
– Мотив: школьный изгой, питающий неприязнь к однокласснику, который дразнил его. Орудие: нож. План: в мельчайших подробностях изложенный в описании убийства, данном самим обвиняемым. Вещественные доказательства: отпечаток пальца, испачканного кровью убитого, на его же собственном теле. Дамы и господа, все улики неопровержимо указывают на обвиняемого. И этих улик масса. Они не оставляют никакого места для сомнения. Когда суд будет окончен и я докажу все то, что только что вам описал, то вновь предстану здесь перед вами, на этот раз ради того, чтобы попросить вас исполнить свою роль, произнести вслух очевидную правду, вынести единственно возможное заключение: виновен. Это слово, «виновен», будет нелегко произнести, уверяю вас. Осуждать другого человека всегда трудно. Всю нашу жизнь нас учат этого не делать. «Не судите», – написано в Библии. И особенно нелегко это, когда обвиняемый ребенок. Мы горячо верим в невинность наших детей. Мы хотим в это верить, хотим, чтобы наши дети были невинными. Но этот ребенок – не невинное дитя. Отнюдь. Когда вы взглянете на все улики, указывающие на него, вы поймете, что в этом деле возможен лишь один вердикт: виновен. Слово «вердикт» происходит от латинского выражение, которое означает «сказать правду». Именно это я и намерен просить вас сделать: сказать правду – виновен. Виновен. Виновен. Виновен. Виновен. – Лоджудис устремил на присяжных горящий взгляд, полный непреклонной решимости и праведного негодования. – Виновен, – произнес он еще раз.
С этими словами он скорбно склонил голову и вернулся на свое место, где поник в кресле, то ли окончательно обессилев, то ли впав в глубокую задумчивость, то ли оплакивая погибшего мальчика, Бена Рифкина.
За спиной у меня всхлипнула какая-то женщина. Послышались шаги, скрипнула дверь, – судя по всему, женщина выбежала из зала. У меня не хватило духу оглянуться и посмотреть.
На мой взгляд, вступительная речь Лоджудису определенно удалась. По крайней мере, она намного превосходила все те, которые мне до сих пор доводилось слышать в его исполнении. Но это был вовсе не тот безоговорочный успех, в котором он нуждался. Место сомнениям по-прежнему оставалось. Присяжные не могли не заметить нестыковки в его версии, этой дырки от бублика в самом ключевом месте. Для стороны обвинения это настоящая проблема, поскольку на суде позиция прокуратуры никогда не выглядит более убедительной, чем на вступительной речи, когда версия обвинения еще безупречна и непротиворечива, доказательства еще не подпорчены столкновением с реалиями суда, мямлящими собственными свидетелями, свидетелями-экспертами противной стороны, перекрестным допросом и всем остальным. У меня сложилось впечатление, что он оставил нам шанс.
– Защита? – произнес судья.
Джонатан поднялся. У меня промелькнула мысль – и до сих пор мелькает каждый раз, когда я его вижу, – что он принадлежит к тому роду мужчин, которых легко представить мальчишкой даже в их седые шестьдесят с гаком. Волосы у него были неизменно взлохмачены, пиджак расстегнут, галстук с воротничком вечно съезжали куда-то набок, как будто весь этот наряд был школьной формой, которую он носил исключительно потому, что того требовали правила. Он встал перед ложей жюри и почесал затылок, и на лице его отразилась крайняя степень озадаченности. Едва ли у кого-то могло возникнуть сомнение в том, что он явился на суд без всякой подготовки и теперь ему нужно время, чтобы собраться с мыслями. После пространного вступления Лоджудиса, которое производило впечатление тщательно отрепетированного и путаного одновременно, раздолбайская спонтанность Джонатана стала глотком свежего воздуха. Конечно, я восхищаюсь Джонатаном и симпатизирую ему, так что, возможно, попросту пристрастен, но мне тогда показалось, что еще даже до того, как Джонатан открыл рот, из этих двоих юристов он произвел более располагающее впечатление. В сравнении с Лоджудисом, который даже вздохнуть не мог, не просчитав предварительно, как это будет воспринято окружающими, Джонатан был сама естественность, сама непринужденность. В своем мятом костюме, занятый собственными мыслями, он выглядел в зале суда настолько комфортно, насколько может выглядеть человек в пижаме, доедающий что-то из тарелки над раковиной у себя на кухне.
– Знаете, – начал он, – я тут думаю над одной вещью, которую он сказал, я имею в виду обвинителя. – Он небрежно махнул рукой приблизительно куда-то в направлении Лоджудиса. – Гибель молодого человека, такого как Бен Рифкин, ужасна. Даже в общей массе всех преступлений, всех убийств, всех ужасных вещей, которые мы здесь видим, это настоящая трагедия. Он был совсем мальчиком. У него впереди была вся жизнь, ему были открыты все дороги, он мог стать великим врачом, великим художником или мудрым руководителем. Но не стал. Не стал. Когда мы видим такую огромную трагедию, как эта, всегда есть желание что-то с этим сделать, как-то это исправить. Хочется, чтобы справедливость восторжествовала. Мы испытываем гнев и хотим, чтобы кто-то за это заплатил. Мы все испытываем эти чувства, ведь все мы люди. Только вот Джейкоб Барбер невиновен. Я хочу произнести это вслух еще раз, чтобы не осталось недопонимания: Джейкоб Барбер невиновен. Он не сделал ничего плохого, он не имеет к этому убийству ровным счетом никакого отношения. Это ошибка.
Улики, о которых вы только что слышали, на поверку не выдерживают критики. Стоит лишь копнуть поглубже, вникнуть повнимательней, как вы поймете, что произошло в действительности, и версия обвинения рассыплется как карточный домик. Взять, к примеру, тот самый отпечаток пальца, которому государственный обвинитель придает такое значение. Вы услышите о том, каким образом этот отпечаток там оказался, в точности как Джейкоб рассказал полицейскому, который арестовал его, в тот же самый миг, когда его об этом спросили. Он увидел, что его товарищ лежит на земле, раненый, и поступил так, как на его месте поступил бы любой нормальный человек: попытался помочь. И перевернул Бена на спину, чтобы понять, что с ним. А когда увидел, что Бен мертв, то отреагировал так, как на его месте отреагировали бы многие из нас: ему стало страшно. Ему не хотелось быть замешанным в это дело. Он испугался, что если скажет кому-нибудь, что видел тело, не говоря уж о том, что к нему прикасался, то станет подозреваемым, будет обвинен в том, чего не делал. Была ли эта реакция правильной? Разумеется, нет. Жалеет ли он сейчас о том, что у него не хватило духу с самого начала рассказать всю правду? Разумеется, жалеет. Но он совсем еще мальчик, он человек, и он сделал ошибку. Ошибку, и ничего более.
Мы не должны… – Он остановился, уткнувшись взглядом себе под ноги, обдумывая свое следующее предложение. – Мы не должны допустить, чтобы несправедливость случилась дважды. Один мальчик мертв. Нельзя допустить, чтобы другой мальчик безвинно заплатил за это сломанной жизнью. Мы не должны допустить, чтобы итогом этого дела стала новая трагедия. Одной трагедии уже более чем достаточно.

 

Первой свидетельницей была Пола Джианетто, бегунья, которая обнаружила тело. Я не знал эту женщину, но лицо ее казалось мне смутно знакомым – видимо, успело примелькаться за время жизни в городе, как лица всех тех, с кем регулярно сталкиваешься в супермаркете, «Старбаксе» или в химчистке. Ньютон – город немаленький, но он разделен на несколько районов, и внутри одного района все время замечаешь на улицах одних и тех же людей. Как ни странно, я не помнил, чтобы хоть раз видел ее бегающей в парке Колд-Спринг, хотя, по всей видимости, мы оба выходили на пробежку примерно в одно и то же время.
Лоджудис провел ее через весь процесс дачи показаний, который получился слишком затянутым. Он был чересчур дотошен, стремясь выжать из нее все мельчайшие подробности и душераздирающие штрихи, какие было можно. Обыкновенно, как только для дачи показаний вызывают первого свидетеля, для прокурора происходит странная трансформация: после вступительной речи, когда он находился в центре внимания, теперь вдруг отступает на второй план. Фокус смещается на свидетеля, и правила требуют от обвинителя быть практически пассивным в своих вопросах. Он лишь направляет свидетеля или слегка подталкивает его нейтральными вопросами наподобие: «И что случилось потом?» или «И что вы там увидели?». Лоджудис же хотел вытянуть из Полы Джианетто совершенно конкретные подробности. Он то и дело останавливал ее, чтобы задать наводящий вопрос то об одном, то о другом. Джонатан не заявлял никаких возражений, поскольку ничто в ее показаниях даже отдаленно не позволяло сделать вывод о какой-либо причастности Джейкоба к убийству. Однако же меня не оставляло ощущение, что Лоджудис медленно, но верно сдает позиции: не то чтобы я заметил в его действиях какой-то глобальный стратегический просчет, нет, это был дюйм там, дюйм сям, какое-то крохотное упущение там, крохотное упущение здесь, которые складывались в общую картину. А может, я принимал желаемое за действительное? Не исключено. На объективность не претендую. Джианетто говорила почти час, излагая свою историю, которая не претерпела никаких существенных изменений с того момента, когда она впервые изложила ее полицейским в день убийства.
Было холодное и сырое весеннее утро. Она совершала пробежку по холмистой части парка Колд-Спринг, когда увидела мальчика, лежащего ничком на влажной листве в ложбине, которая уходила под уклон к крохотному, затянутому тиной прудику. На мальчике были джинсы, кроссовки и толстовка. Рядом с ним на земле валялся рюкзак. Джианетто бегала в одиночестве и никого больше поблизости не заметила. По пути навстречу ей попалась пара-тройка других бегунов и ребята, идущие на занятия, – через парк пролегает путь к школе Маккормака, – но в непосредственной близости от тела она никого не видела. Слышать ничего подозрительного тоже не слышала: ни криков, ни шума борьбы, – поскольку бегала под музыку со своего айпада, который носила в чехле, пристегивавшемся к предплечью. Она даже точно назвала песню, которая играла, когда она увидела тело: «Тот самый день» группы «The The».
Джианетто остановилась, вытащила из ушей наушники и посмотрела с дорожки на мальчика. С расстояния в несколько шагов она отчетливо видела подошвы его кроссовок, а его тело показалось ей короче, чем было в действительности. «Эй, у тебя все в порядке? Тебе нужна помощь?» – спросила она. Ответа не последовало, и тогда Пола двинулась вниз по склону посмотреть, осторожно выбирая место, куда поставить ногу, чтобы не поскользнуться на влажных листьях. У нее у самой есть дети, сказала она, и, разумеется, она не могла не подойти к мальчику и очень надеется, что любой другой человек сделал бы ровно то же самое для ее детей. Она решила, что мальчик потерял сознание, возможно, из-за аллергии или какого-то другого заболевания, а может, даже из-за наркотиков или еще какой-нибудь дряни. Поэтому опустилась на корточки рядом с ним и потрясла его за плечо, потом за оба плеча, затем перевернула его на спину.
Именно тогда увидела кровь, которой была пропитана футболка у него на груди и листва под ним и повсюду вокруг него. Кровь не успела еще высохнуть, она была влажной и блестящей и вытекала из трех ран на груди. Кожа у него была серого цвета, но лицо забрызгано чем-то розовым. Ей смутно помнилось, что кожа вроде бы была холодной на ощупь, но она не помнит, чтобы специально до нее дотрагивалась. Видимо, тело поменяло положение в ее руках таким образом, что кожа случайно соприкоснулась с ее ладонью. Голова под собственной тяжестью откинулась назад, челюсть повисла.
До сознания женщины не сразу дошел не поддающийся осмыслению факт, что мальчик в ее руках мертв. Она уронила тело, которое поддерживала за плечи. Закричала. Отползла прочь на попе, потом перевернулась и каким-то образом как была, прямо на четвереньках, умудрилась выбраться по склону обратно на дорожку.
Еще какое-то время ничего не происходило. Она стояла столбом посреди леса и смотрела на труп. Из наушников до нее по-прежнему доносилась негромкая музыка, все тот же «Тот самый день». Все это не заняло и трех минут, даже песня не успела доиграть до конца.
На то, чтобы изложить эту незатейливую историю, ушло невообразимо много времени. После столь продолжительного допроса стороной обвинения перекрестный допрос в исполнении Джонатана был до смешного краток.
– Скажите, в то утро вы видели в парке обвиняемого Джейкоба Барбера?
– Нет.
– Вопросов больше не имею.

 

Со следующим свидетелем Лоджудис допустил небольшую промашку. Нет, это еще слабо сказано. Он просто-напросто сел в лужу. Свидетелем был детектив из Ньютонского отдела полиции, возглавлявший расследование на местном уровне. Вызывать такого рода свидетелей – стандартная практика, сугубая формальность. Лоджудису пришлось начать с допроса нескольких свидетелей ради того, чтобы дать присяжным представление об основных фактах и хронометраже событий того первого дня, когда стало известно об убийстве. Полицейского, первым прибывшего на место происшествия, часто вызывают в суд для дачи показаний о состоянии места преступления и критически важных первых минутах расследования, до того как к делу подключается – и забирает его себе – полиция штата. Так что на самом деле этого свидетеля Лоджудис не вызвать не мог. Он всего лишь действовал по протоколу. Я на его месте поступил бы точно так же. Проблема заключалась в том, что он, в отличие от меня, не знал этого свидетеля как облупленного.
Лейтенант Нильс Петерсон поступил на службу в Ньютонскую полицию всего за несколько лет до того, как я, закончив юрфак, пришел работать в прокуратуру. А это значит, что мы с Нильсом были знакомы с 1984 года – когда Нил Лоджудис еще учился в старших классах, изо всех сил стараясь совместить напряженный график углубленного изучения дисциплин, необходимых для поступления на юрфак, с игрой в школьной рок-группе и безудержной мастурбацией. (Шутка. Про то, играл ли он в школьной рок-группе, ничего не знаю, врать не буду.) В молодости Нильс был настоящим красавцем. У него были льняные волосы, как можно предположить по его имени. Теперь, в пятьдесят с небольшим, волосы потемнели, осанка не была уже такой молодцеватой, а живот нависал над ремнем форменных брюк. Однако же он обладал той притягательно-интеллигентной манерой держаться, в которой не было ни капли раздражающе самоуверенного бахвальства, каким отличаются некоторые полицейские. Присяжные от него просто млели.
Лоджудис попросил у него изложить основные факты. Тело было обнаружено лежащим на спине, лицом к небу: его перевернула бегунья, которая на него наткнулась. Три колотые раны на груди. Никаких явных мотивов и подозреваемых. Никаких признаков борьбы или ран, которые могли быть получены в ходе защиты, что наводит на мысль о том, что убитый либо не успел заметить нападавшего, либо не ожидал нападения. Фотографии тела и прилегающей к месту преступления территории были приобщены к делу. В первые же минуты расследования парк был оцеплен и обыскан, но никаких результатов это не дало. Удалось обнаружить несколько следов обуви, но ни один из них не находился в непосредственной близости от тела и не принадлежал никому из подозреваемых. В любом случае парк был общественным, и при желании следов обуви в нем можно было бы найти тысячи.
А дальше было вот что.
Лоджудис задал вопрос:
– Считается ли обычной процедурой назначение помощника окружного прокурора руководить расследованием убийства с первых же его минут?
– Да.
– И кому же из помощников окружного прокурора поручили вести дело в тот день?
– Возражение!
– Прошу представителей сторон подойти ко мне для совещания, – объявил судья Френч.
Лоджудис и Джонатан подошли к дальнему концу судейской скамьи и принялись вполголоса переговариваться. Судья Френч, по своему обыкновению, возвышался над ними. Большинство судей подъезжали на кресле к ограждению или просто наклонялись вперед, чтобы пошептаться с юристами. Но не Берт Френч.
Это маленькое совещание происходило вне пределов слышимости присяжных – и моей тоже, так что следующие несколько параграфов я скопировал из протокола судебного заседания.
Судья: Куда вы клоните?
Лоджудис: Ваша честь, присяжные имеют право знать, что родной отец обвиняемого отвечал за раннюю стадию расследования, в особенности если стратегия стороны защиты будет построена на том, что были допущены какие-либо ошибки, а я подозреваю, что именно к этому она и будет вынуждена прибегнуть.
Судья: Защитник?
Джонатан: Мы возражаем сразу по двум пунктам. Во-первых, это не имеет отношения к делу. Это ассоциированная вина. Даже если отец обвиняемого не должен был брать это дело и даже если он допустил в ходе расследования какие-либо ошибки – а у меня нет никаких оснований полагать, что это так, – это еще ровным счетом ничего не говорит о самом обвиняемом. Если только мистер Лоджудис не намекает, что сын вступил в сговор со своим отцом с целью скрыть доказательства его причастности к преступлению, нет никаких оснований истолковывать улики против отца как имеющие какое-либо отношение к виновности или невиновности его сына. Если мистер Лоджудис намерен выдвинуть обвинение против отца в воспрепятствовании отправлению правосудия или чем-либо подобном, я настоятельно рекомендую ему именно так и сделать, и тогда мы все вновь встретимся в этом зале на суде уже по этому делу. Сегодня же мы собрались здесь не за этим.
Второй пункт возражения заключается в том, что это предвзятость при отсутствии повода. Это инсинуированная вина. Он пытается вложить в головы присяжных мысль, что отец, несомненно, знал, что его сын причастен к этому преступлению, и потому намеренно допускал в ходе следствия неправомерные действия. Но у нас нет никаких доказательств ни того, что отец подозревал своего сына – а он его совершенно определенно не подозревал, – ни того, что он в ходе следствия действовал неправомерно. Давайте будем честны: обвинитель сейчас пытается забросить в зал суда дымовую шашку, чтобы отвлечь внимание присяжных от того факта, что никаких прямых улик против обвиняемого у него нет. Это…
Судья: Ладно-ладно, я понял.
Лоджудис: Ваша честь, важно это или нет, решать присяжным. Но они имеют право знать. Обвиняемый не может сидеть на двух стульях сразу: утверждать, что следствие велось с нарушениями, при этом стыдливо опуская тот факт, что возглавлял его не кто иной, как его родной отец.
Судья: Я позволю вам продолжать. Однако, мистер Лоджудис, предупреждаю вас, если суд увязнет в обсуждении, наделал ли отец ошибок или нет, вне зависимости от того, входило ли это в ваши намерения, я это пресеку. Защитник прав: мы здесь на суде не по этому делу. Если вы хотите выдвинуть обвинение против отца, делайте это отдельно.
Реакция Лоджудиса не была занесена в протокол, но я хорошо ее помню. Он поднял голову и через весь зал в упор посмотрел прямо на меня.
Вернувшись к небольшой кафедре рядом с ложей присяжных, он повернулся к Нильсу Петерсону и возобновил допрос:
– Детектив, я повторяю свой вопрос. Кому из помощников окружного прокурора в тот день поручили вести это дело?
– Эндрю Барберу.
– Вы видите Эндрю Барбера среди присутствующих сегодня в этом зале?
– Да, он здесь, рядом с обвиняемым.
– Были ли вы знакомы с мистером Барбером, когда он был помощником окружного прокурора? Вам когда-либо доводилось работать вместе?
– Конечно, мы были знакомы. Мы работали вместе много раз.
– Вы были в дружеских отношениях с мистером Барбером?
– Да, пожалуй.
– А вам тогда не показалось странным, что мистер Барбер занимается делом, имеющим отношение к школе его родного сына, к его товарищу по школе, к мальчику, о котором он вполне мог что-то знать.
– Да нет, не особенно.
– То есть вам даже не пришло в голову, что сын мистера Барбера вполне может оказаться свидетелем по этому делу?
– Нет, я об этом не думал.
– Но когда отец обвиняемого вел это дело, он весьма настойчиво продвигал версию причастности к преступлению подозреваемого, который, как оказалось в итоге, не имел к этому никакого отношения, человека, жившего неподалеку от парка и ранее судимого за преступления на сексуальной почве?
– Да. Его звали Леонард Патц. Он имел несколько судимостей за развратные действия в отношении несовершеннолетних.
– И мистер Барбер, отец, настаивал на том, чтобы привлечь его в качестве подозреваемого, так?
– Возражение. Это не относится к делу.
– Принимается.
Лоджудис задал следующий вопрос:
– Детектив, когда отец обвиняемого руководил следствием, вы рассматривали Леонарда Патца в качестве подозреваемого?
– Да.
– А впоследствии, когда обвинение предъявили его сыну, подозрения с Патца были сняты?
– Возражение.
– Отклоняется.
Петерсон заколебался, почувствовав в опросе ловушку. Если он начнет выгораживать своего друга, то тем самым неминуемо помог бы защите.
Он попытался найти золотую середину:
– Патцу не было предъявлено никаких обвинений.
– А когда обвинение было предъявлено сыну мистера Барбера, вам в тот момент не показалось странным то, что мистер Барбер ранее занимался этим делом?
– Возражение.
– Отклоняется.
– Ну, для меня это в некотором смысле стало неожиданностью…
– Вы когда-нибудь слышали о прокуроре или полицейском, который вел бы следствие по делу, где был замешан его родной сын?
Загнанный в угол, Петерсон шумно выдохнул:
– Нет.
– Это было бы конфликтом интересов, верно?
– Возражение.
– Принимается. Следующий вопрос, мистер Лоджудис.
Лоджудис задал еще несколько бесцельных незаинтересованных вопросов, смакуя свою маленькую победу. Когда он сел на свое место, у него было блаженно-глуповатое раскрасневшееся лицо человека, которому только что обломилось немножко секса, и он сидел с опущенной головой, пока не сумел наконец взять себя в руки.
И снова на перекрестном допросе Джонатан не стал даже пытаться копать под то, что Петерсон сказал о месте преступления, потому что в его показаниях опять-таки не было ровным счетом ничего такого, что указывало бы на Джейкоба. Между двумя этими милыми интеллигентными людьми не проскальзывало и намека на какой-либо антагонизм, и все вопросы были как на подбор настолько несущественными, что могло показаться – Джонатан допрашивает свидетеля защиты.
– Когда вы прибыли на место преступления, тело лежало в неестественной позе, верно, детектив?
– Да.
– Значит, учитывая тот факт, что тело было передвинуто, некоторые улики могли быть уничтожены еще до вашего прибытия. К примеру, положение тела часто способно помочь восстановить саму картину нападения, верно?
– Да, это так.
– А если тело перевернуть, то эффект посмертного цианоза – перераспределения крови в сосудах под воздействием силы тяжести – также будет потерян. Это примерно как перевернуть песочные часы: кровь потечет в противоположном направлении, и заключения, которые вы обычно делаете на основании проявлений цианоза, также не смогут быть сделаны, верно?
– Да, хотя я не судмедэксперт.
– Это понятно, но вы же много лет занимаетесь расследованием убийств.
– Да.
– Справедливо ли будет сказать, что, как правило, если тело было сдвинуто или перемещено, улики часто оказываются уничтожены?
– Обычно верно, да. В этом деле невозможно сказать, была ли какая-то часть улик уничтожена.
– Было ли обнаружено орудие убийства?
– В тот день – нет.
– Было ли оно обнаружено когда-либо потом?
– Нет.
– И за исключением одного-единственного отпечатка пальца на толстовке убитого не было найдено ничего, что указывало бы на кого-то определенного?
– Совершенно верно.
– И разумеется, отпечаток был идентифицирован лишь намного позже, так?
– Да.
– Значит, на самом месте преступления в тот самый первый день не было обнаружено никаких улик, которые позволили бы заподозрить кого-то конкретного?
– Нет. Только принадлежавший неустановленному лицу отпечаток пальца.
– Значит, справедливо будет сказать, что в самом начале расследования у вас не было определенных подозреваемых?
– Да.
– Разве в такой ситуации вы, как следователь, не хотели бы знать, что по соседству с парком живет ранее судимый педофил? Человек, привлекавшийся к уголовной ответственности за развратные действия в отношении мальчиков приблизительно одного с убитым возраста? Разве вы не сочли бы эту информацию важной для расследования?
– Счел бы.
Теперь взгляды всех присяжных были прикованы ко мне, – похоже, они наконец-то поняли, к чему ведет Джонатан, что все эти, казалось бы, никак не связанные друг с другом вопросы он задавал не просто так.
– Значит, вам не показалось ни неправильным, ни необычным, ни странным, когда Энди Барбер, отец обвиняемого, сосредоточил свое внимание на этом человеке, на Леонарде Патце?
– Нет, не показалось.
– По сути говоря, исходя из той информации, которой вы располагали на тот момент, вы сочли бы с его стороны непрофессиональным не проверить этого человека, верно?
– Да, пожалуй.
– И действительно, в ходе расследования впоследствии было установлено, что Патц в самом деле прогуливался в парке в то утро, верно?
– Да, это так.
– Возражение, – без особой уверенности в голосе произнес Лоджудис.
– Отклоняется. – Голос судьи, напротив, звучал более чем четко. – Это была ваша инициатива, советник.
Мне никогда не нравилась склонность судьи Френча открыто выказывать свои симпатии. Он любил играть на публику и обыкновенно демонстративно подыгрывал стороне защиты. Его процессы были процессами обвиняемых. Теперь, когда я сам оказался на стороне обвиняемого, я, разумеется, был рад видеть, что судья открыто болеет за нас. В любом случае решение отклонить это возражение не было сложным. Лоджудис сам поднял эту тему, поэтому теперь помешать защите углубляться в нее не мог.
Я сделал Джонатану знак, и он, подойдя ко мне, взял у меня записку. Когда он прочитал ее, брови его взлетели. Я написал на листке три вопроса. Он аккуратно сложил бумагу и подошел к месту свидетеля.
– Детектив, вы когда-либо были не согласны с каким-нибудь решением, которое принял Энди Барбер в ходе этого расследования?
– Нет.
– Верно ли, что на начальном этапе следствия вы сами тоже были за то, чтобы продолжать расследовать версию о причастности к этому делу этого человека, Патца?
– Да.
Один из присяжных – Толстяк из Сомервилла, занимавший кресло под номером семь, – аж фыркнул и покачал головой.
Джонатан услышал этот смешок у себя за спиной, и мне показалось, что он сейчас сядет на свое место.
«Продолжай», – взглядом велел я ему.
Он нахмурился. Бои не на жизнь, а на смерть на перекрестном допросе разыгрываются исключительно в телепередачах. В реальной жизни ты наносишь несколько ударов, а потом просто просиживаешь задницу. Нельзя забывать, что вся власть на суде у свидетеля, а не у тебя. К тому же третьим пунктом в записке шел ключевой вопрос. Его никогда не задают на перекрестном допросе: открытый, субъективный, вопрос того рода, который предполагает развернутый, непредсказуемый ответ. Для ветерана юридического фронта это было сродни тому моменту в фильме ужасов, когда девочка-бебиситтер, приглашенная в дом к соседям, слышит в подвале какой-то шум и открывает скрипучую дверь, чтобы спуститься и посмотреть, в чем дело. «Не делай этого!» – хочется завопить в этот момент зрителю.
«Сделай это», – настаивал мой взгляд.
– Детектив, – начал Джонатан, – я отдаю себе отчет в том, что это неудобный для вас вопрос. Я не прошу вас высказать ваше мнение о самом обвиняемом. Понимаю, что в этом отношении вы связаны долгом. Но если ограничиться в нашем обсуждении отцом обвиняемого, Энди Барбером, относительно чьей компетентности и честности здесь были высказаны сомнения…
– Возражение!
– Отклоняется.
– Как давно вы знакомы с мистером Барбером-старшим?
– Очень.
– Насколько давно?
– Лет двадцать. Или даже больше.
– И за эти двадцать лет, что вы его знаете, какое мнение вы составили о нем как о прокуроре относительно его способностей, его честности и его компетентности?
– Мы же сейчас говорим не о сыне? Только об отце?
– Именно так.
Петерсон в упор посмотрел на меня:
– Он лучший у них в прокуратуре. Во всяком случае, был лучшим.
– Вопросов больше не имею.
Это «вопросов больше не имею» прозвучало как «на, выкуси». С того момента Лоджудис в мою роль в этом расследовании не углублялся, хотя мимоходом за время суда еще несколько раз касался этой темы. Разумеется, в тот первый день ему удалось заронить зерно сомнения в умы присяжных. Вполне возможно, это было все, что ему на тот момент требовалось.
И тем не менее в тот день мы вышли из зала суда, ощущая себя триумфаторами.
Радость наша была недолгой.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий