Неизвестная. Книга первая

глава 3

…Свет… тьма… свет… тьма… свет… тьма… И уже потом она поняла, что это — день и ночь. И от осознания этого стало грустно…

 

*****
«Среди грохота, пены и шума,
Словно пение наших сердец,
Звонко-острые стрелы Амура
Миру старому прочат конец…»

Стишки были дрянные, да и сам поэт был каким-то ненастоящим: плюгавенький и скучный, он подвывал надрывно и протяжно. В такт своим виршам притоптывал затянутой в узкие клетчатые брюки-дудочки худой ножкой. И все время затравленно оглядывал зал, словно опасаясь получить оттуда по физиономии гнилым помидором.
Только помидоров в ту пору не было. А еще не было мяса, молока, масла, круп, да и хлеба оставалось в городе всего на три дня.
Зато была осень.
На улицах, в домах и в душах людей было холодно, голодно, слякотно и кроваво.
Восемнадцатый год. Петроград. Вечер.
В переполненном актовом зале бывшего собрания господ офицеров, а ныне клуба революционного Балтфлота, яблоку негде было упасть. Выпить нечего — сухой закон в Питере. Ежели кого пьяным заметят, тут же к стенке поставят и шлепнут. Нет, брат, шалишь, дураков в другом месте поищи.
А вот «кокосу» занюхнуть, это — пожалуйста. Властью не возбранялось, тем более что братва этого добра много по аптекам наэкспроприировала. Вот и растягивали революционные моряки длинные белые дорожки прямо по мраморному подоконнику курительной комнаты. В тяжелых портьерах, в красной бархатной занавеси над резными дверями, как теперь ее называли, «курилки» еще остался тонкий аромат дорогих кубинских сигар. И сколько не дымили морячки махрой, но дух навсегда ушедших времен вытравить оказалось не так уж и просто.
Но красных балтфлотцев это не сильно смущало. Они шумно втягивали носом «снежную пыль» и крякали смачно, точно стопку на грудь приняли. Раньше этой дурью заморской все больше господа офицеры развлекались, только господ уже год как нет. И офицеров пачками расстреливают и в заливе связками топят. Говорят, в Петропавловке весь двор штабелями из «бывших» завален. «Красный террор» называется.
А еще тут тепло и светло, да и пожрать дают ближе к полуночи. По селедке на нос и хлебца-черняшки пополам с отрубями, правда, только осьмушку в руки. Хлеб пекли прямо здесь, на кухне, и крепкий хлебный дух перемешивался с крепким моряцким табачным, щекотал ноздри и заставлял бурлить отощавшие животы революционного морского воинства. Потому каждый вечер набивался просторный дом на Литейном по самый шпиль.
— Слышь, Карась, а про товарища Урицкого ты все брешешь!
— Да я за что покупаю, за то и продаю! — взвился молодой морячок, громко хлопнув сиденьем кресла.
Поэт на сцене смешно подпрыгнул, словно услышал звук выстрела, оборвал стихи на полуслове и затравленно рванул за кулисы. Вслед ему засвистели, заулюлюкали и застучали ботинками по ножкам бархатных кресел.
— Селедки ему не давать! — гаркнул какой-то комендор из второго ряда. — Не заслужил, с-с-сука!
Этот выкрик был воспринят публикой весьма позитивно. Кто-то захлопал в ладоши, а кто-то пальнул из нагана в воздух, но тут же был усмирен товарищем — звонкий удар в ухо отрубил дебошира, тот выронил оружие и кулем осел между спинками кресел. Это вызвало еще большее оживление в зале. К тому же один из красногвардейцев, строго следящих за порядком в клубе, рванулся к месту происшествия, но споткнулся — то ли о складку замызганной ковровой дорожки, то ли о выставленную кем-то ногу — и с грохотом покатился по проходу.
Но молодой морячок, казалось, не заметил всей этой кутерьмы. Он был задет за живое и очень обиделся на неверие товарищей.
— Да, чтоб мне крабом подавиться! — рубанул он рукой воздух. — Вот ты, товарищ Кузминкин, сам рассуди, на кой ляд мне врать-то?! Человек, который мне про эти шуры-муры рассказал, надежный и проверенный. Мы с ним не один пуд соленой водицы вместе выпили…
— Ну… ты, ладно, угомонись, — Кузминкин потянул его за рукав. — А то как вон того рьяного сейчас выведут, — кивнул он на красногвардейцев, волочивших по проходу обмякшее тело бузотера.
— Ладно, — примирительно кивнул молодой и уселся на место.
— Ну? И че? — пихнул его в бок другой моряк.
— Да че… — махнул парень. — Вишь, Канегиссер этот вроде как в полюбовниках у Урицкого значился. А сам на другого, на Перельцвейга глаз положил…
— А теперь, товарищи! — На сцену вышел усатый боцман. — Известный куплетист, товарищ Амброзий Заливайло исполнит революционные частушки на злобу дня!
И тотчас из-за кулис выскочили двое музыкантов — один с аккордеоном, а другой с семиструнной гитарой, кивнули друг другу и резво вдарили «Яблочко».
Пропустив пару тактов, из противоположной кулисы сноровисто и вертко выкатился пузатенький здоровячек в широченных матросских клешах, в туго обтянувшей круглое пузо тельняшке и в маленькой, не по размеру, бескозырке, словно гвоздем прибитой к мясистому стриженному затылку. Казалось, еще мгновение, и бескозырка упадет, но она каким-то чудом оставалась на месте. А танцор, лихо выделывая кренделя ногами, подскочил к авансцене и запел приятным тенором:
«Эх, яблочко,
Куды ты котисси?
В ВЧК попадешь —
Не воротисси!..»

Этот выход произвел впечатление на зал. Моряки одобрительно зашумели и захлопали в ладоши.
— Ну? И че? — снова ткнул молодого сосед.
— Да че… — покосился Карась на сцену и продолжил: — Моисей Ленчика к Володьке приревновал и велел Перельцвейга к стеночке приставить, кирпичей понюхать. Ну а Ленчик от любовного томления в дорогого Моисей Соломоныча и пальнул. Так и не стало пламенного революционера товарища Урицкого.
— Вот ведь… — вздохнул любопытный сосед, — любовь… — и тихо хихикнул.
А товарищ Кузминкин сказал:
— Ты, это… помалкивал бы. А то язык длинный до добра не доведет, — и покосился на сидящего чуть поодаль молоденького мичмана с кроваво-красной атласной лентой, пришитой прямо на тулью фуражки.
Странным был тот мичман. Вроде годами не богат, а сидит, словно дед старый — скрючился весь, скукожился, то ли спина у него болит, то ли геморрой донимает. Вон и вместо кокарды у него на околыше дыра. Точно пулю мичману всадили промеж глаз. И взгляд у него какой-то скользкий. То ли ветром в глаза надуло, то ли заплакать хочет.
Кузминкин его вроде даже признал, а вот где они виделись и зачем, он никак вспомнить не мог. Это как слово, которое вертится на языке. Кажется, еще чуть-чуть и ухватишь его за шершавый хвост, и оно сорвется с губ, и станет сразу все так ясно и просто. Только не дается оно, никак его не вспомнишь и не прищемишь, и оттого все сложно вокруг и запутано. Так и лицо этого товарища: склизкое оно и потому — подозрительное.
Но напрасно переживал товарищ Кузминкин, мичману было не до бабских сплетен. Он не слышал, о чем там судачила матросня. Он и куплетиста-затейника, что залихватски резвился на сцене, практически не слышал. Не до того ему было.
В нем сидел страх.
Животный страх.
Так, со стороны, в глаза не бросалось, но на самом деле товарища мичмана била мелкая дрожь.
«Они меня убьют». Эта пакостная мыслишка никак не хотела убираться из его головы: «Они меня обязательно убьют».
И его действительно хотели убить. Всего три месяца тому назад в Киеве, прямо на Крещатике, в него всадили шесть пуль. Две, слава богу, по касательной, а одна — навылет. Но три пришлось доставать. Благо пистолетик был маленький, браунинг дамский. Пули — что твои дробинки, только местных громил пугать. Доктор смеялся, когда их выковыривал:
— Они бы еще солью в вас пальнули. Хохлы — как дети, право слово! Им только спички давать нельзя — обожгутся…
А когда уже пошел на поправку, в больничное окно бросили бомбу. Сиганул он тогда с кровати горным бараном да за дверь выскочил, оттого и в живых остался.
Вот тогда и пришлось ему в Рыбинске спрятаться да раны там потихоньку зализывать. Только в схороне долго сидеть стало скучно. А тут еще оказия подвернулась — путину закончили, он все дебеты с кредитами подогнал, и у молодого счетовода пара дней свободными оказались. Вот он в Питер и рванул.
В Москве его кто-то опознал, хоть он себе усы наклеил и рыжий парик нацепил. Пасти стали. Как волка загонять.
Сперва он решил, что они его потеряли. Особенно после того, как в загаженной уборной Николаевского вокзала сменил личину, запихнул осточертевший парик в щель между облупленным зеркалом и грязной, исписанной похабщиной стеной. Проморгали его в тот раз.
Ему даже понравилось, как он чинно прошелся мимо незадачливого соглядатая, который глаз не спускал с двери уборной, а от наглого мешочника только отмахнулся… Но, видимо, все же выпасли. Только за прошедшие сутки его дважды пытались убить.

 

Первый раз вчера, в забитом мешочниками поезде, когда он добирался из Москвы в Питер. Тогда он еще не был мичманом. Никто из попутчиков не мог бы отличить его от остальных спекулянтов. Замызганный зипунишко, кепка с рваным козырьком, большая торба, которую он опасливо прижимал к груди, и грязная тряпица, обмотанная вокруг щеки, словно у него разболелись зубы, надежно, как ему казалось, скрывали его. Он ошибался. И понял это, когда почуял на себе чей-то пристальный взгляд.
Чуть отпустив от себя торбу, набитую этой самой мичманской формой, двумя пистолетами, патронами и снедью, он нагнулся, словно поправляя онучи, и украдкой взглянул назад, в дымное марево переполненного вагона. Так и есть. На деревянной скамейке боковухи примостился подозрительного вида типчик в сером, не по размеру большом армяке и офицерской фуражке. Он усиленно делал вид, что внимательно смотрит в заляпанное грязью вагонное окно. Слишком внимательно.
А тут еще хлопнула дверь тамбура, и в проходе показался вооруженный патруль.
— Граждане, приготовьте документы! — перекрикивая гомон, скомандовал старший, и от этого в вагоне стало совсем шумно и суетно.
Эта суматоха была как нельзя кстати.
Мичман сорвался с места и быстро засеменил к противоположному от патруля тамбуру.
— Куды прешь, нелюдь! — дородная бабища обширным пузом загородила проход.
— Отвали, лахудра! — зашипел на нее мичман и двинул торбой.
Баба охнула, сверкнула толстыми ляжками в синих прожилках вен и опрокинулась под ноги взбудораженным мешочникам. Не раздумывая ни мгновения, мичман наступил на нее, оттолкнулся и рванул сквозь людей к спасительной двери тамбура.
— Раздави-и-и-и-ли! — резанным поросенком заверещала бабища.
— Куда же ты, гражданин Владимиров?! Стой, падла! — этот окрик заставил мичмана вжать голову в плечи и прибавить ходу.
А за спиной раздался сухой щелчок, словно кто-то кнутом щелкнул, а потом еще один. Свиста пуль мичман не услышал. Только краем глаза заметил, как рядом молодой парнишка ойкнул, взмахнул рукой, осел и уставился на красное пятно, что расползалось по его почти новой косоворотке.
— Он меня убил… — прошептал удивленно парень и умер.
«А хочет убить меня!» — страшная мысль обожгла Владимирова словно кипящим маслом, и сбежать из набитого телами вагона захотелось еще сильнее.
И в этот миг громкий хлопок заглушил крики перепуганных людей, бабий визг, детский плач и даже стук вагонных колес. Волна от выстрела ударила мичмана по ушам, шибанула в нос горелым порохом, и стало очень тихо.
Он обернулся и увидел того странного пассажира, что пялился в загаженное окно и делал вид, что ему очень интересно. Человек привалился к стенке. Фуражка с него соскочила, обнажив плохо стриженую голову. В его правом виске дымилась большая круглая дыра, а левого виска у него не было. Как, впрочем, не было и всей левой половины головы. Она была разбрызгана по стене и окну и медленно стекала вниз кровавыми ошметками.
Рядом с убитым валялся браунинг.
Один из патрульных в потертой кожаной куртке и черной фуражке железнодорожника стрельнул из трехлинейки почти в упор.
Старший патруля окинул взглядом притихший вагон и сказал:
— Ша! Граждане, приготовьте документы для проверки! — А потом подмигнул своему напарнику: — Лихо ты его.
— А чего он тут пистолетиком размахался, — ответил железнодорожник и деловито передернул затвор.
Стреляная гильза со звоном ударилась о перегородку вагона, попыталась закатиться под лавку, но уперлась в чей-то пухлый мешок.
— Картошку везете? — спросил патрульный сидевшего над мешком мужика.
— Агась, картоплю, — поспешно закивал мешочник и украдкой перекрестился.
— И чего хочешь взамен?
— Так ведь… — испугано промямлил мужик, но старший патруля перебил его.
— А ну-ка, обыщи убиенного.
— Я? — удивился мешочник и закрестился уже открыто: — За что же, граждане?.. А может, картопли вам отсыпать… — с робкой надеждой взглянул он на патрульного.
— Я сказал — давай!
— Агась… — кивнул мужик, боязливо покосился на размазанные по стене вагона мозги, быстро обшарил карманы трупа и полез убитому за пазуху.
Все это время в ошалевшем от страха вагоне стояла тишина. Только колеса мерно стучали на стыках, да возле убитого паренька тихо причитала невесть откуда взявшаяся монашка.
— Вот, — тихо сказал мужик и протянул старшему патруля выуженную из под армяка бумажку.
Старший взял ее:
— Мандат… — пробежался глазами, хмыкнул. — Эсер, — скривился он.
— Тут вон еще… — мешочник выудил второй сложенный листок.
Железнодорожник его развернул и прочитал бегло:
— Постановление центрального комитета партии социалистов-революционеров номер шестнадцать дробь четыре… Приговорил провокатора и предателя дела партии Владимирова Константина Константиновича к смертной казни… Приговор привести в исполнение безотлагательно и при первой же возможности…
— Выходит, казнили, — понимающе посмотрел на патрульных мужик-мешочник. — А этот, — кивнул железнодорожник на убитого паренька, — выходит, Владимиров?
— Скоро станция, там разберемся, — сказал старший патруля и спрятал в карман листок. — Я последний раз говорю, граждане, приготовьте документы для проверки!
Только тут Владимиров понял, что смерть обошла его стороной. Он вздохнул и достал из торбы мандат о срочном вызове в петроградский комитет кооперативных работников младшего счетовода рыбинской артели «Красный рыбарь» Исаева Максима Максимовича…

 

*****
А вы-то сразу и не догадались, что мичман был совсем не мичманом? Да это и немудрено. Вот уж кто умел личины менять, так это он… Владимиров Константин Константинович…
Он тогда счетоводом значился. Тихоньким таким бухгалтером, застенчивым и скромным. Между прочим, дочка председателя артели на него с большим интересом поглядывала…
Его же эсеры к смерти приговорили как провокатора, а ВЧК — к расстрелу. Вот он в рыбачьей артели и отлеживался. Ему бы там еще с полгодика… а он не выдержал, в Петроград помчался, чтобы с ней повидаться…

 

*****
Второй раз Владимирова, или, как он теперь значился по документам, Исаева, пытались убить сегодня…
— Вы за нее не беспокойтесь, товарищ чекист, — Бехтерев тряхнул гривой густых длинных волос. — Мы делаем все, что в наших силах… Заметный прогресс… Весьма заметный… Вы же видели.
— Да, Владимир Михайлович, я вам полностью доверяю, — Константин кивнул и невольно поморщился.
Резкая боль ударила в висок, и в глазах на мгновение стало темно.
— Что с вами? — озабоченно спросил Бехтерев.
— Это так, — ответил Константин. — Контузия. Пару месяцев назад в Киеве бомбу кинули…
— Вы ранены?
— Три пули из меня вытащили, но теперь все в порядке… До свадьбы заживет, — улыбнулся чекист.
— В газетах писали…
— Врут! — отрезал Владимиров. — Вот только контузия…
— Позвольте вас осмотреть.
— Не стоит… Со мной все в порядке, — он натянул на голову мичманку с кровавой атласной ленточкой, пришитой к тулье. — Мы с товарищем Дзержинским очень надеемся на положительный результат. Вы понимаете, товарищ Бехтерев?
— Конечно-конечно, — профессор оправил полы халата, — передайте Феликсу Эдмундовичу, мы очень стараемся.
— Хорошо, Владимир Михайлович, — сказал Владимиров и добавил: — У меня тут обстоятельства возникли… Так что даже не знаю, когда смогу вас снова навестить…
— Понимаю, — Бехтерев бросил быстрый взгляд на мичманскую форму Константина. — Работа есть работа…
— Вот за что я вас, генерал, уважаю, — Константин Константинович внимательно посмотрел профессору в глаза, но тот взгляд выдержал. — За то, что вы очень понятливый человек.
— Что же, — Бехтерев встал из-за стола и протянул Владимирову руку. — Не смею вас задерживать. А меня пациенты ждут.
Константин поспешно вскочил со своего стула, пожал протянутую руку и решительно зашагал из кабинета, но вдруг остановился, обернулся и посмотрел на доктора, словно побитый щенок:
— Владимир Михайлович, ради бога… Ежели со мной что… Вы уж приглядите за ней…
— Хорошо, Костя. Не беспокойтесь.
Владимиров вышел из здания Института мозга, прошел через маленький аккуратный садик, выбрался на Миллионную улицу и зашагал в сторону бывшего Марсова поля, а ныне площади Жертв революции.
«Лев! Сущий лев», — подумал Владимиров о Бехтереве. — «Он ее не оставит…»
Но тут его размышления прервал резкий звук выстрела, и совсем рядом в дерево ударила пуля.
«Опять!»
И Костя рванул что было мочи.
Прежде чем он бегом пересек открытое поле и добежал до Летнего сада, еще один выстрел заставил втянуть голову в плечи. Он сайгаком метнулся в сторону, и пуля только смачно чавкнула, врезаясь в столб решетки. Костя обернулся и заметил стрелявших. Их было двое. Один в черной кожанке и автомобильном картузе, другой — в короткой кавалерийской тужурке и белой засаленной «спортсменке». Тот, что в картузе, припал на колено и стал выцеливать Владимирова из маузера.
«Нет! Шалишь!» — Костя бросился вдоль набережной Мойки.
Возле моста через Лебединую канавку были люди, но это не смутило убийц. Два сухих хлопка, и народ бросился врассыпную. Это помогло Владимирову благополучно пересечь мост и припустить вдоль решетки Летнего сада в сторону Фонтанки.
Уже на Пантелеймоновской он понял, что погоня отстала, но страх заставлял его бежать дальше. На бегу он пару раз пытался свернуть во дворы, но проходы были наглухо закрыты, и Владимиров, ругая всех и вся, мчался вперед, стараясь как можно дальше оторваться от убийц.
Кто они? Зачем они так? Косте было все равно. Они хотели его смерти, и этого было достаточно.
Наконец он свернул на Литейный, добежал до клуба революционных моряков, перед которым как раз начали собираться те самые революционные моряки на ежевечернюю порцию хлеба и зрелищ. Мичманская форма оказалась как нельзя кстати, и он проворно юркнул в толпу.
Его пропустили в клуб, и только тут он почуял себя в безопасности.
— Вот суки! — прошипел он тогда и прямиком направился в уборную.
Тут какой-то щедрый кочегар залихватски опрокинул жестянку из-под монпансье на подоконник и крикнул на всю уборную комнату:
— Налетай, товарищи! У нас нынче богато кокос уродился!
Когда в ноздри брызнула морозом добрая порция кокаина, его отпустило.
Константин зашел в полупустой зал, уселся посредине последнего ряда и совсем успокоился.
Но потом начался концерт, в зал набилась матросня, и к Косте вновь вернулся страх.

 

*****
А на сцене соловьем заливался Амброзий:
«Эх, яблочко,
Да в рваной кепочке!
Становись, буржуй,
Прямо к стеночке…»

И вспомнилось мичману давнее видение — сырость подвальная ему в нос ударила… И человек за спиной засмеялся раскатисто и торжествующе.
— Они меня все равно убьют, — прошептал мичман.
— Вот ведь что шельмец вытворяет! — радостно заорал сосед мичмана, сорвал с головы бескозырку, подбросил вверх, ловко поймал ее, нахлобучил на голову и громко захлопал в ладоши, когда куплетист-затейник растянулся по сцене в глубоком шпагате. — Давай, товарищ! Наяривай!
Это вырвало мичмана из тяжелых дум. Он с благодарностью взглянул на соседа и тоже пару раз хлопнул в ладоши.
Заливайло долго не отпускали. Прямо на сцене ведущий вручил и ему, и музыкантам по свертку «краснофлотского пайка». Куплетист поспешно вырвал сверток из рук ведущего, раскланялся с публикой и с высоко поднятой головой прошагал за кулисы.
— Сколько еще ждать-то? — молодой моряк, прозванный Карасем, нетерпеливо стукнул ладонью по подлокотнику кресла. — А то от духа хлебного в животе урчит.
— Потерпишь, — похлопал его по плечу товарищ Кузминкин. — Сперва лектор выступит. Вначале хлеба знаний, а уж потом и хлеб насущный… Вон в яме оркестровой уже хлеборезы ножами зазвенели… Пайки режут…
— Ох, — вздохнул третий моряк. — Хлеб наш насущный даждь нам днесь… — прошептал, и украдкой перекрестился.
— И надолго эта бодяга? — Карась с неприязнью взглянул на вышедшего на сцену лектора.
— Да не-е, — сказал третий моряк. — Ребят надолго не хватает. Вот на днях тут один сморчок выступал, про это… как его…
— Про размножение бабочек, — подсказал Кузминкин.
— Во-во, — кивнул моряк. — Мне понравилось.
— А эта контра нам про что рассказывать будет? — молодой кивнул в сторону лектора.
На сцену, едва не столкнувшись с куплетистом, вышел человек в тщательно отглаженном офицерском френче, в надраенных сапогах и портупее. На рукаве френча отчетливо виднелась серебристая нашивка о ранении. Только погон не хватало, а так — вылитый враг трудового нарда, из тех, кто скапливает свои черные силы на подступах к колыбели мировой революции.
«Как это так?» — подумал в тот момент Исаев, он же, если помните, Владимиров, он же… А впрочем, всему свое время.
— Кой черт сюда занес эту гниду?! — крикнул Карась и презрительно загудел, словно гудок буксира. — Долой!
И опешившие было морячки подхватили.
Недовольный гудеж наполнил актовую залу бывшего офицерского собрания. Так здесь в последний раз гудели накануне Великой войны, когда подвыпивший Шаляпин объявил господам офицерам, что они глупцы, если ратуют за вступление матушки-России в дурацкую европейскую бойню, и прямо перед выходом отказался давать концерт.
На этот раз гудеж был гораздо сильнее.
— Сволота офицерская!
— Контра!
— Кто его сюда пустил?!
— В ЧК его!
— В Петропавловку!
— Да мы его прямо здесь порешим…
Зал разошелся не на шутку. Красногвардейцы-охранники на всякий случай скинули с плеч винтовки, а один из них передернул затвор. Но люди этого словно и не заметили. Пропитанный ароматом свежевыпеченного хлеба, воздух зала вдруг наполнился тревогой, и Константину показалось, что он кожей чувствует, как ярость здесь набухает, вскипает и вот-вот обрушится на стоящего на сцене офицера.
А человек на сцене снял фуражку, отдал ее боцману и невозмутимо вышел на авансцену. Он с интересом стал разглядывать клокочущий зал. Косте подумалось, что так обычно разглядывают заморских зверушек или пестрых рыбок в аквариуме. Ему стало от этого не по себе, и холодок недавнего страха вновь шевельнулся в животе.
Гул в зале достиг своего форте-фортисимо, когда офицер вдруг улыбнулся, взъерошил жесткий ежик седеющих волос на голове, пригладил щегольские усы, сладко потянулся, словно только что пробудился ото сна, развел руки широко в стороны и очень громко хлопнул ладонью о ладонь.
Постоял немного и хлопнул второй раз.
Люди в зале совершенно не ожидали такого. Их недовольство словно наткнулось на что-то неправильное, неестественное и совершенно неуместное здесь и в эту минуту…
А человек в третий раз хлопнул звонко и отчетливо, и недавнее негодование зрителей сменилось удивлением и любопытством.
— Чего это он? — перестав гудеть, спросил Карась.
А Кузминкин отчего-то вспотел и прошептал:
— Где же я его видел?
После четвертого хлопка в зале воцарилась абсолютно не свойственная этому месту тишина. Революционные моряки, морские волки, буревестники мировой революции как один в недоумении и ожидании уставились на этого странного офицера.
А он постоял мгновение, словно наслаждаясь звенящей тишиной… Потом оглядел притихших зрителей, зачем-то учтиво кивнул Константинову, отчего тот еще больше съежился и вдавился в спинку кресла, а потом улыбнулся и сказал:
— Спасибо, товарищи, за столь теплый прием.
А потом…
Потом он четыре с половиной часа рассказывал голодным, озлобленным, затуманенным кокаином морякам об истории древних цивилизаций. О том, как в незапамятные годы наши предки достигли коммунизма, и как над всей землей воссияло солнце свободы, равенства и братства. О том, каких высот достигло познание природы в том счастливом и справедливом обществе. Как предки тех самых моряков, которые собрались в этом зале, свободно летали по воздуху на своих огненных колесницах, как накапливали токи самой земли в огромных пирамидах, как силой мысли плавили гранит и перебрасывали невообразимые глыбы на немыслимые расстояния…
— А потом все кончилось, — негромко сказал лектор. — Случилась катастрофа вселенского масштаба.
И зал разочарованно выдохнул.
— Но крупицы знаний древних гигантов сохранились до наших дней, — успокоил моряков лектор. — И мы знаем, где их искать. И мы их найдем, товарищи. Мы с вами их добудем, с их помощью очистим землю от всяческой мерзости, и тогда вновь наступит время всеобщего счастья! Время Всемирной Коммунистической Федерации!
И зал взорвался овацией.
В едином порыве революционные моряки вставали с мест и стоя аплодировали этому странному офицеру, которого еще совсем недавно хотели поставить к стенке, а теперь были готовы идти за ним на поиски знания древних.
Костя с удивлением осознал, что неистово хлопает в ладоши вместе со всеми. В этот миг он почувствовал себя частью чего-то большого и важного, и стало ему очень спокойно. И страх прошел.
— Это знание, — продолжал лектор, как только зал немного притих, — сокрыто в тайных подземельях далекой страны Шамбалы, где мудрые учителя человечества оберегают их от капиталистического зла. Древняя наука, или Дюн Хор…
От этого самого «Дюн Хор» по телу Владимирова пробежала волна дрожи, словно молнией пронзило — да прямо в темя и до самых пяток.
А товарища Кузминкина и вовсе передернуло так, словно он вместо стакана холодного первача жахнул теплого керосина. И промелькнула у Кузминкина перед глазами картинка, а на ней — стылый подъезд, девка голая и жилец, офицер-недобиток.
— Так вот ты кто…
И тут заметил Кузминкин, что мичманочка того странного, что ему сразу не понравился, так же, как и его самого, тряхнуло. И посмотрел он на Владимирова, а Костя посмотрел на него. И что-то поняли они вдруг и отвернулись друг от друга.
А офицер со сцены еще целый час вещал о том, как сложно живется пролетариату Шамбалы, со всех сторон окруженной британскими колониалистами. Как нужно подать руку помощи братскому народу. О том, как…
У лектора это хорошо получилось.
Так хорошо, что уже далеко за полночь, когда он наконец закончил свою лекцию, в набитом до отказа зале был создан Особый Комитет Революционных Моряков Балтфлота по освобождению пролетариата Шамбалы от гнета мировой буржуазии. Было составлено требование в петроградскую чрезвычайную комиссию о создании и отправке добровольческой бригады на помощь хранителям древних знаний Дюн Хор.
«Что за бред», — подумал Максим Максимович Исаев, он же, Константин Константинович Владимиров, когда поймал себя на том, что стоит в длинной очереди из возбужденных моряков, готовых записаться в добровольческий батальон бригады «Красная Шамбала».
А лектор спокойно огладил усы, взъерошил на затылке подернутую сединой щетку волос, забрал у боцмана-ведущего фуражку, взял сверток с хлебом и селедкой и через кулисы направился к служебному выходу.
Здесь его и перехватил запыхавшийся Владимиров.
— Простите великодушно, — окликнул он офицера.
Тот остановился и взглянул на мичмана.
— Слушаю вас.
И Костя стушевался, растеряно оглянулся. Взгляд его задержался на нашивке за ранение, и он, наконец, спросил:
— Где это вас?
— Под Августовом, на севере Польши, — сказал офицер. — В девятьсот пятнадцатом.
— Извините… Разрешите представиться, — Костя взглянул офицеру в глаза. — Владимиров, Константин Константинович.
— Барченко, — в свою очередь назвался офицер и не отвел взгляда. — Александр Васильевич. Чем обязан?
— Александр Васильевич, ради бога… что это было?
— Вы о чем?
— О вашей лекции.
— И откуда вы знаете про Дюн Хор?! — из полутьмы коридора на свет вышел товарищ Кузминкин.
Барченко сверху вниз оглядел моряка, бросил быстрый взгляд на Владимирова.
— А вы, товарищи, собственно, кто?
И они оба, не сговариваясь, выдохнули:
— ЧК!
И удивленно посмотрели друг на друга.
— Что же… — понимающе кивнул Барченко и покрепче перехватил сверток с едой. — Пойдемте.
— Вы не так поняли, — Константин поправил мичманку. — Мы… Вы где живете?
— Я? — Барченко пожал плечами. — Мы с женой сейчас квартируем в буддийском дацане…
— Тот, что на Приморском? — деловито спросил Кузминкин.
— Точно так, в Старой Деревне, — кивнул офицер и добавил: — Там не так голодно.
— Это часа два ходу, — Владимиров шагнул к двери. — Александр Васильевич, позвольте вас сопроводить.
— У нас тут кое-какие вопросы имеются, — деловито сказал Кузминкин.
— Что ж… извольте.

 

*****
Изнуренный тревожным ожиданием, город старался забыться в коротком сне, чтобы хоть на мгновение задавить в себе мысли о еде и страхе за завтрашний день. Красный террор и беспросветный, ставший хроническим голод загнали обывателей в норы квартир. Тех, кто еще остался. Тех, кому некуда было бежать. Пусто было той ночью на Лиговском, и на Выборгской набережной было пусто.
Словно мираж, словно невероятный морок, как вспышка памяти в затянувшемся кошмаре реальности, прямо посредине пустой темной мостовой непринужденно и даже несколько вальяжно вышагивал бравый офицер и что-то оживленно рассказывал, подкрепляя свои слова широкими жестами. Рядом с офицером шел молоденький мичман, который с восторженностью щенка смотрел на офицера, кивал, соглашаясь со сказанным, и изредка поглядывал на третьего спутника — бравого моряка. Моряк так же внимательно слушал говорившего, изредка пытался вставить какое-то слово, но когда ему представлялась такая возможность, только раздувал щеки и многозначительно вздыхал.
Ночь оказалась теплой и казалась бледной от полной луны. И зачем фонари, когда и так светло? До буддийского храма они шли долго. От клуба революционных моряков, с Лиговского до дацана было всего километров десять, но они не спешили.
Разговор оказался интересным. Так бывает, когда кто-то увлечен, а слушатели готовы воспринимать его идеи. И словно не было пятичасового выступления в клубе, словно не было голодного, злого города вокруг. Речь Барченко увлекала Костю и Кузминкина в такие неведомые дали, что все вокруг теряло значение и очертания.
Александр Васильевич прижимал левой рукой скромный краснофлотский гонорар, а правой широко размахивал, будто хотел наглядно продемонстрировать слушателям всю мощь забытых знаний древних цивилизаций…
— …представьте себе воздушные корабли, — рассказывал Барченко, когда они подошли к Смольному собору. — В древнем трактате «Виманика шастра» есть подробная инструкция по их созданию и управлению. Воздушные суда, там они называются «виманами», были огромными летающими крепостями…
— Вот бы такой, да на стражу революции! — вырвалось у Кузминкина.
— Именно! — рубанул рукой воздух Барченко.
А Константин вдруг содрогнулся всем телом и выхватил из кармана револьвер.
— А ну, бросай пукалку, контр-р-ра! — раскатисто раздалось из темной подворотни.
— Они меня точно убьют, — спокойно сказал Владимиров и выпустил три пули в темноту.
Хлесткое эхо разнесло звук револьверных хлопков по набережной, и почти сразу в ответ вспыхнул и гулко саданул по барабанным перепонкам выстрел трехлинейки.
Пуля звонко ударила в литое ограждение парапета и ушла в сторону реки. Кузминкин схватил Барченко за рукав и потянул его на мостовую. Александр Васильевич сграбастал революционного моряка и завалился наземь, прикрывая того своим телом. Сверток с хлебом и селедкой вывалился из рук, но Барченко не обратил на это внимания.
Владимиров упал на живот, перекатился и снова выстрелил.
— Ах, мать твою так! — раздалось из подворотни и снова бабахнуло.
— Что?! Не нравится?! — злобно рявкнул мичман, сделал кувырок вперед и с колена еще дважды жахнул в темноту.
Он еще нажал на спусковой крючок револьвера, но курок лишь лязгнул металлом об металл. Барабан револьвера был пуст.
— Не стрелять! — выбравшись из объятий Барченко, громко заорал Кузминкин. — ЧК!
— Какая на хрен «ЧК»?! — раздалось из подворотни.
— Такая! — крикнул моряк и рванул из-за пазухи мандат. — ЧК! Уполномоченный я!
— И документ есть?
— Вот же. Мандат.
— Да что ты их слушаешь? — Костя трясущимися пальцами поспешно засовывал в барабан револьвера непослушные патроны.
Один вывалился-таки из его рук, прокатился по мостовой и остановился перед носом лежащего на животе Барченко.
— А чего тогда стреляете?!
— А вы?
— Дык… оно…
— Выходи на свет! — Владимиров справился с револьвером.
— Еще чего! — послышалось в ответ из подворотни. — Вы у меня под прицелом. Дернетесь — перестреляю как кутят.
— Ах, ты… — Константин взвел курок.
— А тебя, мичманок, первым порешу, падла!
— Погоди, — остановил Владимирова Кузминкин и встал в полный рост. — Слышь! — крикнул он в темноту. — Тебя часом не Митрохой зовут?
Некоторое время никто не отвечал. Наконец, послышалось:
— Митрохой… Ну и че?
— Живой, чертяка, — сказал моряк и разлыбился. — Митроха, это же я — Кузминкин?
— Какой Кузминкин?
— Как — «какой»? А кто тебя по весне от расстрела спас?
— Степан Иваныч? Ты?
— Ну!
— Здравия желаю.
— И тебе не хворать. Выходи, потолкуем. А то народ в округе, небось, уж подумал, что Юденич город взял.
— Ниче. Переживет народ. Ты только мичманка шутоломного угомони, а то мне самому боязно.
— Товарищ Владимиров, — посмотрел Кузминкин на Константина.
Тот кивнул, поднял руку вверх, револьвер стволом направил в небо, словно хотел выстрелить в равнодушную круглую рожу полной луны.
— Все! — крикнул он. — Шабаш!
— Ну, то другое дело, — на освещенный полнолунием тротуар набережной вышел солдат.
Кузминкин бросился ему на встречу.
— Митроха!
— Степан Иваныч!
Костя презрительно хмыкнул и спрятал револьвер в карман.
— Эх, Константин Константиныч, — Барченко подошел к Владимирову и по-отечески приобнял его за плечи. — Что же вы, мил человек?
— Да… даже не знаю, — замялся Костя.
— Это испуг в вас куражится. Вы чего-то боитесь, оттого и нервничаете по пустякам.
— Извините, Александр Васильевич, и вправду нервишки что-то расшалились.
— Вам бы отвар пустырника попить, он хоть и горький, но хорошо успокаивает. Вот помню…
Кузминкин с Митрохой, что-то бурно обсуждая на ходу, подошли поближе.
— …Эх, голова твоя бедовая, я же сам как-то на бабе погорел. А тут и вовсе за дезертирство шлепнут и не почешутся, — увещевал моряк солдата.
— Я же аккуратненько, Степан Иваныч, — оправдывался солдат. — Если бы ты ее видел… И здесь, — Митроха в воздухе нарисовал рукой округлости, — и здесь… все как полагается…
— Дурень ты, паря, — сказал Кузминкин.
А Митроха с подозрением покосился на Владимирова, а потом с любопытством взглянул на Барченко, точно припоминая что-то.
— Ось! — вспомнил он. — Что, контра? Говорил же я, что будет время, и за тобой придут… А я, слышь, — повернулся он к Кузминкину, — валенки у него эксприровал… Еще потом на боты австрийские их променял… — выставил ногу, чтобы все могли полюбоваться его новыми ботинками.
— Ошибся ты, Митроха, — хлопнул его по плечу Кузминкин. — Товарищ Барченко — наш человек, проверенный.
Митроха еще раз взглянул на офицера.
— Ну, тогда звиняй, товарищ.
— Ничего-ничего… — принял извинение Барченко.
— Ну, этого… — сказал Митроха. — Мне в казарму надо. Завтра на фронт… Рад был повидаться, Степан Иваныч.
— Давай, Митроха, — Кузминкин протянул ему пятерню. — Семь футов тебе под килем.
Пожали они друг другу руки, кивнул Митроха офицеру, а на Владимирова с укоризной посмотрел и поспешил в казарму, чтобы завтра на фронт отбыть.
— Вот ведь, Карась, — бросил ему в след Кузминкин. — В самоволку к бабе из части сбег. Только обратно собрался, а тут ты, товарищ Владимиров, в него палить начал. Говорит, чуть со страху не обделался. Думал, патруль по его душу. А он уж однажды под расстрелом был, вот и испугался. Эх, Митроха… Как есть дурень.
— Нервы ни к черту, — поправил фуражку Владимиров.
— Товарищи, — сказал Барченко. — Меня уже жена заждалась…
— Извините, Александр Васильевич, — Константин подобрал с мостовой пакет со снедью и передал его Барченко. — Так на чем мы остановились?

 

Утром Владимиров и Кузминкин вышли из дацана.
Город ожил. На набережной было непривычно людно, словно лучи холодного осеннего солнца прогнали ночные кошмары, и жизнь продолжила свой неторопливый бег.
— Вот что, Кузминкин, — сказал Константин и сладко зевнул. — Меня в Питере пока не будет, так ты за Василича головой отвечаешь. Я с Дзержинским переговорю, тебе на то особый мандат выпишут.
— Есть, товарищ Владимиров, — кивнул моряк.
— Нет, ну каков умница! — воскликнул Костя. — Калиостро! Настоящий граф Калиостро!
— Кто? — не понял Кузминкин.
— Про Василича я, про Барченко, — сказал Константин и свистнул свободному извозчику.
— Понятно…
— Эх, Степа, — Владимиров взобрался на подножку пролетки, — нам бы с десяток таких людей, и мировая революция закончится победой уже завтра, — и бросил извозчику небрежно: — На Московский вокзал.

 

*****
А славная нынче удалась ночка… Словно опять я в тех временах оказалась — голодных, холодных, злых, но таких хороших… Наверное, все потому, что страна была еще очень молода… И мы были молоды…
Вы заметили, что люди — весьма странные существа. Они порой боятся того, чего на самом деле боятся вовсе необязательно. Ведь как оно бывает… Скажем, боится человек темноты, так боится, что без ночника и спать не может, а тут вдруг раз, а у него в пояснице прострел случился. Надевал носок на ногу, его скрючило — и ни сесть, и ни встать, словно лом проглотил… Вот ведь незадача… Получается, что все это время человек совсем не того боялся…
Вы, кстати, спать не хотите? Нет? Вот, признайтесь — вы же тогда совсем не того испугались… Совсем не того…
Назад: глава 2
Дальше: глава 4
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий