После Аушвица

16
Снова в Амстердаме

Через несколько дней после нашего возвращения в Амстердам в дверь к Розенбаумам постучали. Я открыла и увидела на пороге Отто Франка. Он выглядел спокойным, но все таким же худым, как во время нашей последней встречи на борту одесского корабля. Я впустила его и проводила в комнату, где сидела мама. Она улыбнулась, но он явно не узнал ее.
– Мы встречались раньше, не так ли? – спросила она. – В поезде.
Он нахмурил брови на мгновение, как будто пытался что-то достать из глубины своей памяти. Затем покачал головой.
– Извините, я не помню, – сказал он. – Я узнал ваше имя в списке выживших. Я пытаюсь выяснить, что случилось с Марго и Анной.
Отто сел рядом с мамой, и они долго разговаривали, пытаясь укрепить уверенность друг друга в том, что мы воссоединимся с нашими семьями.
Через несколько недель мы поняли, что пришло время переезжать домой, даже без папы и Хайнца, и мама забрала ключи от нашей квартиры. Когда я оказалась на площади Мерведеплейн и поднялась по ступенькам в квартиру, меня поразило чувство возвращения в прошлое. Мама вставила ключ в замок и открыла дверь: перед нами предстала гостиная, со всей нашей мебелью, но безжизненная. Стулья стояли в том же положении, как будто мы только что встали, и те же шторы висели на окнах, ожидая, что вот-вот кто-то придет домой и задвинет их.
Я протянула руку и дотронулась до отметки на стене спальни, где папа отметил мой рост. Снаружи доносились голоса игравших детей.
В ту ночь я услышала, как подъехала машина и хлопнули двери, и я была уверена, что это папа и Хайнц вернулись домой. Но голоса стихли во тьме, и у меня появилось чувство странного головокружения, будто все перевернулось с ног на голову.
В конце концов, я заснула с мечтами снова увидеть отца и брата, и впервые после отъезда из Аушвица мне снились ужасы лагерей. Во сне передо мной появилась бездонная черная дыра, которая росла и росла, пока не поглотила весь мир – и я разбудила маму лихорадочным криком.
В последующие недели жизнь приняла форму нормального существования, хотя все в корне изменилось.
Мы с мамой делали все, что могли, для выяснения судьбы папы и Хайнца, но ситуация была хаотичной. Все искали свои семьи. Мама даже разместила в газете объявление в надежде получить хоть какую-то информацию, но никто не откликнулся.
Как главе семьи, маме нужно было содержать нас и платить за аренду квартиры в Мерведеплейн. В течение первых нескольких месяцев после нашего возвращения моя мать научилась делать ремни из кожи, которая осталась от отцовского бизнеса. Я часто возвращалась домой и видела разложенные по всей квартире куски кожи, готовые к сшиванию. В начале заказы шли хорошо, и мама даже подумывала об экспорте, но в итоге продавать стало труднее – заработать на жизнь не получалось. Мама начала искать другое дело. Раньше она уже продемонстрировала свою удивительную способность к адаптации и жизнеспособность и сделала это снова. Она согласилась работать секретарем у Мартина Розенбаума на его фабрике галстуков.
Так же, как ей когда-то пришлось учиться готовить, штопать и делать ремни, теперь ей нужно было научиться печатать – и это тоже оказалось трудным искусством.
– Эви, – вздыхала она, приходя вечером домой. – Когда я только наловчусь в этом?
Ее сумка была набита пачками бумаги с сотнями опечаток.
– Мне нельзя показать им, насколько плохо у меня получается, – говорила она и клялась, что будет практиковаться и совершенствоваться.
Теперь я подозреваю, что ее коллеги, скорее всего, имели некоторое представление о ее изначально довольно низком уровне производительности.
Я тоже занялась новым делом – созданием цветочных узоров на маленьких деревянных брошках. В какой-то момент у меня даже был заказ на 600 штук.
В дополнение к маминой зарплате мы взяли двух женщин-постояльцев, которые тоже были еврейскими беженцами. Одной из них была Труда Хайнеманн, из издательской династии.
Жить в нашей квартире с двумя незнакомыми женщинами было странно, но опять же, меня не интересовало возобновление нормальной жизни. Несмотря на это мама решительно не позволяла мне сидеть и хандрить. Когда мы еще жили у Розенбаумов, она написала директору Амстердамского лицея и рассказала об обстоятельствах моей жизни. Хотя я пропустила значительный период в учебе, мама попросила, чтобы мне разрешили вернуться и закончить школу – это было необходимо для моего будущего. Директор, доктор Ганнинг, согласился. Мама сказала, что я начну заниматься в конце августа.
Помимо наших усилий по обустройству повседневной жизни, значительную часть времени занимали отчаянные попытки узнать, что случилось с папой и Хайнцем. Все больше и больше людей возвращались из разных частей Европы, и весь город был облеплен объявлениями с просьбой предоставить информацию о пропавших близких. Мама тревожно просматривала списки Красного Креста, но ничего не находила.
Отто Франк часто навещал нас в то первое лето. 25 июля он узнал о гибели Марго и Анны. Он нашел двух сестер, которые были с ними в лагере, и они подтвердили худшее: девочки умерли в Берген-Бельзене от тифа. Отто был совершенно опустошен этим известием – в тот момент ему казалось, что жизнь кончена. Мы все горько плакали, и после того, как Отто ушел от нас в тот вечер, я свернулась на маминых коленях, и мы долго сидели вместе.
– По крайней мере, Эви, мы есть друг у друга, – произнесла мама, поглаживая мою руку, – а у этого несчастного никого нет.
Отто продолжал навещать нас для взаимной поддержки. В то время, в один из дней, я впервые услышала о дневнике Анны. Отто пришел с небольшим сверточком из коричневой бумаги, стянутым веревкой. Он почти дрожал от переполнявших его эмоций, когда рассказывал нам о том, что Мип Гис, одна из тех, кто помогал скрываться семье Франков, нашла на чердаке дневник после их ареста и сохранила его. Когда подтвердилось, что Марго и Анна умерли, она отдала дневник Отто. Он начал читать его сразу, но мог прочесть лишь несколько страниц за раз.
Затем, с большим чувством, Отто открыл сверток и начал читать нам некоторые выдержки. Он читал медленно, но дрожал и не мог сдержать рыданий. Он был поражен той дочерью, которую обнаружил на страницах дневника, – Анной, высказывавшей глубокие мысли о мире. Такой Анны он не знал.
Мы с мамой тоже были удивлены. В тот момент никто из нас не мог даже и мечтать о том, что дневник будет опубликован – не говоря уже о том, что он станет исторически значимым произведением литературы, которое изменит мир.
8 августа 1945 года мы получили страшное письмо от Красного Креста. По всей Европе эти письма опускались в почтовые ящики, доставляя людям несколько холодных, официальных строк. Люди читали их со смесью ужаса и отчаяния, которые потом сменялись потерей веры и всепоглощающим горем.
Я почти ничего не помню о том дне, когда пришло письмо. Это все еще так болезненно отзывается во мне, что сознание блокирует воспоминания, и в моей памяти практически ничего нет.
Наше письмо подтвердило суровым, почти медицинским языком то, что и папа, и Хайнц погибли. Их увели из Аушвица во время «марша смерти», и 25 января 1945 года они прибыли в австрийский концентрационный лагерь Маутхаузен.
Папу отобрали для работы, но 7 марта, в 6.20 утра, он скончался. В письме говорилось, что Хайнц умер от истощения где-то между апрелем и 10 мая 1945 года. Мама сидела за кухонным столом несколько часов после прочтения, просто держа письмо в руках. Я помню, что кругами ходила по квартире в оцепенении, не в силах поверить.
В последующие годы мы еще получали письма от Красного Креста, в которых содержалась противоречивая информация и даже разные даты рождения Хайнца. Мама продолжала преследовать Красный Крест до 1950-х годов, пытаясь выяснить правду, но мы так и не получили четкого ответа и не встретили никого, кто был в Маутхаузене и мог бы что-то рассказать нам. Теперь я должна признать, что мы уже никогда не узнаем, что с ними на самом деле произошло.
Это так знакомо: звук открывающегося почтового ящика, скрип проталкиваемой бумаги, мягкий стук конверта, ударяющегося о коврик. Затем лист хрустящей белой бумаги в руке, официальная печать сверху и несколько простых абзацев, излагающих вашу участь. Даже сегодня я не могу описать чувство, подобное внезапному приливу холодного яда, которое испытываешь, когда осознаешь, что самое обычное событие – получение письма – знаменует крушение твоего мира.
Незадолго до Рождества 1945 года мама написала своей матери, раскрывая ей свои чувства (чего никогда не позволяла себе в общении со мной), и уже тогда она черпала некоторое утешение в дружбе с Отто Франком.
«Господин Франк говорит, что предаваясь грусти, мы проявляем эгоизм. Мы сожалеем о себе, потому что нам не хватает чего-то жизненно важного, но мы не можем помочь тем, кого нам не хватает, потому что они больше не чувствуют боли…
Я не могу с ним согласиться, ведь моя самая большая боль заключается в том, что их жизнь обессмыслена, прервана и не завершена…
Что касается Хайнца, я всегда думаю, что, возможно, он ослеп бы. Мы всегда ужасно беспокоились по поводу его зрения – но он был избавлен от этой страшной доли. Поэтому мы не должны жаловаться. Мы не знаем, какие горести может принести жизнь…
…Пусть я испорчу Эви, но мне бы хотелось, чтобы она забыла пережитые страдания, а еще больше, чтобы она не чувствовала нехватку чего-либо. Я не хочу, чтобы она думала: “Папочка разрешил бы мне это сделать. А вот это я могла бы обсудить с Хайнцем”.
Мне хотелось бы заменить ей двух близких людей, и поэтому я хочу заработать достаточно денег для ее учебы и всего, что ей захочется, как если бы ее отец был еще жив…
Я надеюсь, что это не испортит ее легкий характер, и надеюсь, что я не делаю ничего плохого…»
Одно конкретное дело мы с мамой могли выполнить вместе – и это приблизило бы нас к папе и Хайнцу. Я вспомнила, что по дороге в Аушвиц Хайнц рассказал мне, что спрятал свои картины под половицей в убежище. Я уговорила маму поехать со мной в дом Герады Кэтти-Вальда, чтобы узнать, там ли они еще.
Было странно направляться из Амстердама по тому же самому маршруту, по которому мы ездили на свидания к отцу и брату полтора года назад. Мне хотелось ущипнуть себя, чтобы поверить в то, что они больше нас не встретят.
Мы с мамой нервничали из-за очередного вынужденного свидания с Кэтти-Вальда, но когда постучали в парадную дверь, то обнаружили, что она съехала и в доме жила молодая пара. Когда я объяснила ситуацию, они с недоверием поглядели на нас. Мужчина протянул руку, останавливая меня, и сказал:
– Послушайте, мы не хотели бы впутываться в это дело.
– Впустите нас, пожалуйста, – попросила я. – Просто дайте нам посмотреть…
Но этот человек был непреклонен, и мама начала тянуть меня за рукав, уводя. Мы отошли на несколько шагов, и вдруг она повернулась и выпалила:
– Я знаю, это звучит подозрительно, но картины – это все, что осталось от моего сына, и для моей дочери очень важно попытаться найти их.
Я увидела, что женщину особенно затронули мамины слова, и мужчина неохотно отошел в сторону и впустил нас в дом. Мы поднялись по лестнице и вошли в комнату, где прятались папа с Хайнцем. Я села на пол под мансардным окном и провела пальцами по деревянной доске, которую мне описывал Хайнц. Я представляла, как он прикасался к ней, и подумала: «О, Хайнц, почему же ты не можешь быть здесь сейчас и забрать свои картины?»
Я не была уверена, что найду их, но когда мы подняли доски и заглянули под них, мы увидели несколько плоских холстов. Я опустила руку и почувствовала одну картину, затем еще одну, и еще. Дрожащими руками мама взяла их, и мы увидели плоды потрясающего воображения и таланта Хайнца.
– Ты только посмотри на эту лодку, – произнесла мама. Лодка проплывала по искрящемуся на солнце заливу, словно у человека, который изобразил это, не было никаких забот в жизни. Мы нашли двадцать картин Хайнца и десять картин папы нетронутыми. Одна картина особенно растрогала меня, и на глазах появились слезы. Хайнц нарисовал себя за письменным столом; настенный календарь показывал одиннадцатое число – день моего рождения. Мне было больно осознавать, что и он думал обо мне в то время, как я думала о нем. Мне отчаянно хотелось хотя бы еще раз увидеть брата и услышать его воодушевляющие истории и смех.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий