Честь – никому! Том 1. Багровый снег

Глава 7. Память добра

Март 1918 года. Петроград

 

Всех неприятней увидеть на пороге своей квартиры Тягаеву было его. Сверстника, сослуживца, старого друга, а теперь непримиримого врага, военспеца формирующейся красной армии Павла Юльевича Вревского. Он явился утром, невозмутимый, сосредоточенный, не испытывающий, судя по виду, никакой неловкости от своего положения, не смутившийся даже тем, как спрятал полковник за спину руку, уклоняясь от рукопожатия.
— Позволишь войти?
— Проходи-те… — не сразу процедил Пётр Сергеевич.
Они прошли в комнату, но Тягаев не пригласил гостя сесть, а остановившись в центре, взглянул вопросительно:
— Что вам здесь нужно?
— Пришёл навестить старого друга, — ответил Вревский, заложив за спину руки.
— Здесь ваших друзей нет. Боюсь, вы ошиблись адресом.
— На «вы», значит? Ну-ну. И охота вам, полковник, ломать комедию?
— Комедию ломаете вы. Зачем вы пришли сюда? Вы же прекрасно знаете, что дружбы между нами впредь быть не может.
— Ничего такого я не знаю, — Павел Юльевич закурил и немного заволновался. — Проклятье! В чём ты, собственно, укоряешь меня? В том, что я продолжил служить новой власти так, как служил старой? В этом моё преступление?
— Это не власть. Это бандиты, которые ежечасно обагряют свои руки кровью ваших товарищей, господин бывший полковник. А вы, служа ей, становитесь соучастником этой бойни. Предателю и палачу в моём доме делать нечего. Попрошу вас его покинуть!
Лицо Вревского покраснело:
— Не смейте разговаривать со мной подобным образом! Я офицер! И в жизни своей воевал и проливал кровь не меньше вашего! Ни за чьими спинами не прятался и пулям не кланялся — вы тому свидетель!
— Тем больнее мне, что отличный офицер, которого я считал другом, оказался изменником.
— Я никому не изменял, господин полковник. Я честно служил своей Родине и продолжаю ей служить!
— Служить Родине под началом её врагов? Немецких шпионов? Интересный способ!
— Большевики вынуждены сотрудничать с немцами, потому что сейчас нет возможности воевать…
— Разумеется! Нужно же истреблять нас!
— Это временные попутчики!
— Скажи мне кто твой попутчик, и я скажу кто ты.
— Немцы дураки! Большевики, как только укрепятся, намылят им шею! И не только им! Но и подлецам-союзникам! И это будет величайшая победа, триумф России!
Тягаев с удивлением смотрел на бывшего друга:
— Павел Юльевич, да вы бредите! Уж не больны ли вы? Россию они победят, прежде всего! России не будет! А потому победит не Россия, а большевизм, эта страшная зараза, которая уничтожает всё живое!
— Как вы можете говорить такие слова, полковник?! «России не будет»! Или вы считаете, что Россия это только мы с вами? Монархия? Аристократия? Россия больше нас всех! Не будет той России, в которой мы выросли, но будет иная, новая, великая, и ей мы будем нужны, и ей я буду служить!
— Вы дурак, простите, — резко оборвал Пётр Сергеевич. — Разумеется Россия это не мы, не Государь Император, не аристократия и интеллигенция. Но, чёрт возьми, по-вашему, Россия — это Бронштейны, Урицкие, Обфельбаумы, Гоцы и прочая «черта оседлости»?! Это Марксы, Люксембурги и Цеткины?! Это та шпана, которую вы выпустили из тюрем и наёмники, которых вы набрали по всему свету?!
— Наёмники? Простите, но латыши, китайцы и другие инородцы служили ещё при Царе. Теперь они служат новой власти, и что же? Мне далеко не всё нравится в том, что делают большевики. Скажу больше, мне очень многое не нравится. Но раз они стали властью, то я буду служить им, чтобы служить России. Если таких, как я, будет у большевиков много, то мы перевесим, в конце концов, и сами де-факто станем властью, и сможем выправить то тяжёлое положение, которое создалось. Но для этого люди нужны! Только так и можно изменить что-то, а не бежать на Дон и в Сибирь, чтобы усугублять разруху и умножать жертвы.
— Помилуйте, уж не меня ли вы хотите сагитировать за большевиков?
— Почему бы и нет?
— Бедный, бедный Вревский… Вы всерьёз полагаете, что сможете перестроить большевиков изнутри? Мой несчастный Павел Юльевич, всё произойдёт как раз наоборот. Вы будет опускаться всё ниже, потому что дурные сообщества развращают добрые нравы. Вы будете служить не России, а её палачам, вы сами станете палачом своих товарищей, потому что они не допустят, чтобы вы остались не замараны кровью. А потом они расправятся и с вами.
— Я бы попросил не оскорблять меня подобным тоном. Даже генерал Брусилов принял советскую власть!
— Да… Надо же было на старости лет, после стольких лет беспорочной службы покрыть славное имя несмываемым позором!
— Послушайте, Пётр Сергеевич, я ведь пришёл к вам, как друг…
— Вы не друг мне. И будьте уверены, господин Вревский, что хотя я и калека, но, Бог мне свидетель, мне хватит и одной руки, и одного глаза, чтобы, пока я жив, пока хоть капля жизни во мне теплится, сражаться с вами, с убийцами и насильниками моей Родины!
— Полковник Тягаев! — Павел Юльевич вздрогнул. — Я не намерен больше слушать ваших оскорблений! Я пришёл к вам с добром! Пришёл, потому что помню добро! Потому что помню, как вы спасли мне жизнь, приняв предназначенный мне удар самурайского меча!..
— Я сожалею, что некогда спас вам жизнь, милостивый государь, — отчеканил полковник. — А добра вы не помните, раз посмели предать своих товарищей, армию и Россию. Убирайтесь вон.
— С удовольствием! — Вревский круто развернулся и ушёл.
— Дурак… — процедил Тягаев ему вслед.
В комнату бесшумно вошла жена:
— Петруша, зачем нужно было разговаривать с ним так?
— А как ещё я должен был с ним разговаривать? — нахмурился Пётр Сергеевич.
— Он был нашим лучшим другом столько лет! Он пришёл к нам, как друг!
— У меня не было, нет и не будет друзей-подлецов. Если вам угодно, он может оставаться вашим другом! Вы, быть может, сожалеете, что когда-то из нас двоих выбрали меня? С ним ваша жизнь, несомненно, была бы счастливей и благополучней! Так ступайте за ним! — голос Тягаева сорвался. — А мне давно пора быть в конторе! Прощайте!
Пётр Сергеевич стремительно покинул комнату. Елизавета Кирилловна слышала, как хлопнула входная дверь, видела, как муж выбежал на улицу, заметила, как дрожали его плечи. Раненый рыцарь, какие муки владели его истерзанной душой, до какого предела стали натянуты его нервы…
А ты теперь, тяжёлый и унылый,
Отрекшийся от славы и мечты,
Но для меня непоправимо милый,
И чем темней, тем трогательней ты.
И сердце только скорой смерти просит,
Кляня медлительность судьбы…

Эти стихи Ахматовой Елизавета Кирилловна прочла совсем недавно у своей приятельницы, переписавшей их от руки. Прочла и тут же затвердила наизусть, как заучивала многое, благодаря своей прекрасной памяти.
Так дни идут, печали умножая.
Как за тебя мне Господа молить?
Ты угадал: моя любовь такая,
Что даже ты её не мог убить.

Волна нежности к мужу нашла на Елизавету Кирилловну, печальная улыбка скользнула по устам. Она любила его, любила взаправду, любила, как умела, хотя и не могла, как должно, выразить своих чувств. Елизавета Кирилловна от природы стеснялась показывать их. Ни обиды, ни горя, ни ласки, ни безудержного веселья её никто не видел. Всё переживала она в себе, никому не поверяя своих тайн, не делясь тревогами. Откровенной Елизавета Кирилловна была лишь с матерью, и то — отчасти. Самые сильные чувства не доверялись даже ей. Иногда ей хотелось стать простой бабой, мужниной женой, прильнуть к плечу Петруши, приласкать его, но каждый раз она сдерживала порыв, сомневаясь, что мужу, погружённому в свои дела, нужны её нежности, боясь показаться ему глупой… Показаться глупой Елизавета Кирилловна боялась всегда. Она слишком гордилась своим умом. Гордость эта была оправданной. Немного нашлось бы в России женщин такого широкого кругозора, таких энциклопедических знаний, такой выдающейся образованности, как Елизавета Тягаева. Она легко ориентировалась в истории и философии, прекрасно разбиралась в литературе, искусстве, политике. Она много лет преподавала в институте и писала научные статьи, отличавшиеся глубиной и красотой слога.
Теперь всё это кануло в небытие. Чего только не пришлось пережить Елизавета Кирилловна за последние месяцы! Она дежурила ночью у дома, согласно выпущенному декрету, обязывавшему к этой повинности всех квартирохозяев «под страхом конфискации всего имущества», под этим же страхом чистила улицу от снега, распродавала вещи на толкучке… Торговать взялся едва ли не весь город. Начальница Ксениинского института, где преподавала Елизавета Кирилловна, княгиня Голицына некоторое время пекла булки и продавала их на улицах. Вся жизнь изменилась до неузнаваемости, но Елизавета Кирилловна принимала все перемены стоически, благодаря Бога за то, что кроме ума, наделил Он её крепким здоровьем и физической силой, которые так нужны были теперь! О себе она не беспокоилась, но переживала за хрупкую, болезненную мать и своего раненого рыцаря, принимавшего всё так близко к сердцу, так страдавшего от всего, что творилось вокруг. Все эти переживания были незаметны. Так уж издавна повелось, что все находили возможным нести свои проблемы и печали Елизавете Кирилловне, срывать на ней свою боль, словно и не предполагая в сильной, гордой женщине таких же, как и у всех, нервов. Главным же страхом её была дочь Надя, отправленная в Киев к сестре. Правильно ли поступила, что в окаянные эти дни, разлучилась с ней? А что теперь в Киеве? А если случится беда, а её, матери, не будет рядом? Гнала от себя Елизавета Кирилловна чёрные мысли, но ночью, как сговорившись, наступали они и терзали душу.
Тоскливо было на сердце. Петруша стал непоправимо далёким. Правда, это случилось не сейчас — давно. Когда точно, Елизавета Кирилловна не могла вспомнить. Да и были ли они, на самом деле, близки? Почти двадцать лет минуло с поры их знакомства. Тогда Петруша был ещё так молод, но уже серьёзен, обстоятелен, предан долгу. Да и сама Елизавета Кирилловна, дочь известного правоведа, не походила на своих сверстниц и тоже отличалась большой серьёзностью, сдержанностью, зрелостью. Она не собиралась замуж, увлечённая науками, но два офицера ходили к ней каждый Божий день: один откровенно ухаживал, другой как будто бы просто шёл за компанию. Елизавета Кирилловна выделила второго. Высокий, стройный офицер с профилем римского патриция, густыми русыми волосами, аккуратной эспаньолкой и тёмно-синими завораживающими глазами. Он говорил глуховатым красивым голосом, слегка отрывисто, улыбался сдержанно, одними уголками губ. Однажды им случилось танцевать на балу в честь именин подруги Елизаветы Кирилловны, и, вальсируя в объятиях Тягаева, она почувствовала себя совершенно счастливой. Тогда они стали видеться чаще, уже вдвоём, избегая присутствия Вревского, начинавшего понимать, что становится лишним. Елизавете Кирилловне было жаль его, но как известно — «сердцу не прикажешь».
Ни тогда, ни позже не могла она сказать уверенно, любит ли её Тягаев. Она знала лишь то, что сама любила его и хотела быть с ним. Ей было хорошо рядом: молодой офицер оказался интересным собеседником, их объединяли схожие взгляды, далёкие от бытовавшей тогда революционности, общие пристрастия в литературе и интерес к истории. Елизавете Кирилловне казалось, что они хорошо понимают друг друга и уже хотя бы поэтому подходят друг другу. Что-то подобное, должно быть, чувствовал и Пётр Сергеевич. Однажды утром он пришёл к ней и с порога объявил:
— Елизавета Кирилловна, через неделю я покидаю Петербург. Я получил новое назначение. Мне не хотелось бы уезжать, не объяснившись. Елизавета Кирилловна, согласитесь вы стать моей женой?
— Разумеется, Пётр Сергеевич. Я согласна.
Жеманство и кокетство было ей не свойственно. Она отличалась прямодушием и всегда точно знала, чего хотела. Она хотела выйти замуж за Петра Тягаева. Удивительно, но даже при этом кратком объяснении не прозвучало ни слова о любви.
Поженились они через полгода, а через неделю Пётр Сергеевич отбыл в Туркестан. Елизавете Кирилловне поехала с ним, но быт, с которым пришлось ей столкнуться, надломил даже её силы: глиняная халупа, нестерпимый жар дня и холод ночи, великое множество всевозможных ядовитых гадов, среда, бывшая совершенно чуждой петербургской учёной даме. Она долго крепилась, но конец её мучениям положил укус скорпиона, от которого Елизавета Кирилловна едва не умерла и долго болела. После этого она вернулась в Петербург и больше не сопровождала мужа в его командировках, отдавшись любимой работе и дочери. Дочерью, впрочем, больше занималась бабушка, так как Елизавета Кирилловна была слишком занята преподаванием и науками. Напряжённая работа раньше срока состарила её. Отношения с мужем не испортились, в них не было ссор, надрывов, упрёков, в них, вообще, не было ничего яркого. Чувства, которые были, потускнели, стали пресными. Они, как и прежде, придерживались одних взглядов, уважали друг друга, разговаривали, но, по существу, жили отдельно, каждый сам по себе. Елизавета Кирилловна болезненно понимала, что к их отношениям муж тоже относится, как к долгу, исполняет этот долг, но не любит её по-настоящему. Она примирилась с этим, как с неизбежностью. Что поделать, может быть, умные, сильные, гордые женщины просто не созданы для любви? Их можно уважать, можно поклоняться им, но не любить? Пусть так… Слава Богу, что любовь всё же была у неё, что с мужем они прожили столько лет в мире и согласии. Правда, видела она его в эти годы не часто, но и это, быть может, к лучшему, а то, чего доброго, надоела бы ему. Расстояние иногда бывает целительно и благотворно. Они жили, не мешая друг другу, не причиняя друг другу боли — разве так уж мало? И, как бы то ни было, Елизавета Кирилловна была верна мужу, любила его, ждала и будет ждать всегда…
Но теснило что-то сердце ей, и казалось — трагедия, расколовшая Россию, раскалывает безжалостно и их семью. Или она лишь ускорила то, что должно было случиться? Впервые за столько лет поднял Петруша голос на неё! Конечно, у него совсем расшатаны нервы. Но разве железная — она? Упрекнул Вревским… Не жалеет ли… Никогда Елизавета Кирилловна не жалела о том, что не предпочла Вревского. Он был преданный, предупредительный друг, но совместной жизни не вышло бы у них. Слишком разнились характеры. Для Елизаветы Кирилловны при скупости её на чувства как нельзя лучше подходил именно Петруша, такой же сдержанный, что и она. Правда, Вревскому она была благодарна: как благородно отступил он тогда в тень, оставшись просто хорошим и верным другом — и для неё, и для Петруши. И, вот, теперь Петруша прогнал его. Конечно, не могла Елизавета Кирилловна одобрить того, что Паша пошёл на службу к ненавистным большевикам, но нельзя же и так!
Внезапно под окнами показалась статная фигура Вревского. Он шёл, иногда оглядываясь, затем, подумав мгновение, шагнул в подъезд. Елизавета Кирилловна поспешила к двери и отрыла её ещё до того, как Павел Юльевич успел позвонить.
— Здравствуй, Паша.
— Здравствуй, Лиза. Петра нет?
— Он ушёл… Паша, ты извини его… Он был недопустимо резок.
— Пусть считает меня последним негодяем, если ему угодно. Ты ведь тоже не одобряешь меня, верно?
Елизавета Кирилловна опустила глаза.
— Ладно, я ни в чём не собираюсь вас убеждать. Твой муж когда-то спас мне жизнь, и я не хочу быть у него в долгу. Через десять минут к вам придут. С обыском. Есть приказ об аресте твоего мужа, как опасного контрреволюционера. Я приходил утром, чтобы сказать ему об этом, но он меня прогнал… Скажу честно, я не вернулся бы назад ради него. Сейчас я здесь только ради тебя. Прощай!
Вревский повернулся и стал спускаться по лестнице.
— Паша! — окликнула его Елизавета Кирилловна.
Павел Юльевич остановился, поднял на неё глаза.
— Спасибо тебе! Я хочу сказать, что, как бы то ни было, я никогда не перестану считать тебя своим другом.
— Я рад этому, Лиза. Прощай!
Вревский ушёл. Елизавета Кирилловна метнулась в квартиру. Нужно было срочно сжечь несколько документов и спрятать последние ценные вещи. И на всё это были считанные минуты. Но, главное, нужно было предупредить Петрушу. Многие растерялись бы в такой ситуации, но мозг Елизаветы Кирилловны работал чётко и хладнокровно. Через минуту Ирина Лавровна, спрятав под одеждой ценности, покинула дом и направилась к жившей в соседнем квартале приятельнице. Спешно бросая в камин бумаги, Елизавета Кирилловна, говорила Мише:
— Бегите в контору. Знаете, где она? Отнесите ему документы и деньги. Возьмите там, на столике. Скажите, что дома нельзя появляться. Он должен уехать…
— Я всё понял, Елизавета Кирилловна, — кивнул Миша. — Не волнуйтесь, я всё устрою!
В этот момент на лестнице послышался топот.
— Это они! Мишенька, уходите чёрным ходом! Скорее!
— Иду, Елизавета Кирилловна!
— С Богом!
Несколько красноармейцев во главе с комиссаром вошли в квартиру в ту минуту, когда Миша уже выбежал на улицу. Елизавета Кирилловна встретила их с самым спокойным видом, отвечала на вопросы ровным голосом, уверенно и твёрдо. Когда начался обыск, она бессильно опустилась в кресло, с великим трудом сохраняя невозмутимый вид. Она уже не слышала, что говорили вокруг неё, не видела, как ворошили, выбрасывали из ящиков вещи. Ей не было дела до этого. Елизавета Кирилловна вдруг пронзительно ясно поняла, что больше никогда не увидит своего раненого рыцаря, и от этой мысли хотелось зарыдать, но рыдать в присутствии посторонних было нельзя. Елизавета Кирилловна покусывала кончики пальцев, а в голове её, как пульс, стучали строчки Ахматовой:
И вот одна осталась я
Считать пустые дни.
О вольные мои друзья,
О лебеди мои!
И песней я не скличу вас,
Слезами не верну,
Но вечером в печальный час
В молитве помяну…

А Миша, между тем, бежал, что есть мочи, скользя по обледенелым тротуарам и задыхаясь. В конторе он застал Петра Сергеевича и Гребенникова и, не переводя дух, рассказал обо всём произошедшем. Ротмистр хватил себя кулаком по колену:
— Ах ты, дьявол их всех разорви! Всё теперь насмарку! Теперь только давай Бог ноги! Решительно!
— Я думаю, нам лучше будет уйти и скрыться порознь, — решил Тягаев. — Уходи ты первым, а я следом.
— Но Пётр Сергеевич…
— Это приказ, ротмистр. Уходите немедленно.
— Слушаюсь, господин полковник, — недовольно отозвался Гребенников, натянул свой засаленный тулуп и выскользнул на улицу.
— Пётр Сергеевич, — заговорил Миша, — Елизавета Кирилловна передала для вас деньги и документы. Пожалуйста, наденьте моё пальто, я надену вашу шинель…
— И что будет?
— Сегодня с вокзала отходит поезд. Один из вагонов занимает Криницына со своей труппой. Она не откажет вам в помощи, и вы сможете безопасно покинуть город.
— Насколько я помню, вы сами должны были уехать сегодня на эти гастроли?
— Должен был. Но вместо меня поедете вы. Мне в городе ничего не угрожает, а вам оставаться нельзя.
— Нет, друг мой, я не могу принять вашей услуги.
— Умоляю вас, Пётр Сергеевич! Я дал слово вашей жене! Для её безопасности лучше будет, если вы уедете! Позвольте мне выполнить моё слово, господин полковник! Поспешите, умоляю вас!
Тягаев подумал несколько мгновений, затем сбросил шинель и протянул её Мише:
— Идёмте!
Шинель Мише оказалась порядочно длинна, а Тягаеву было тесно в его пальто, но обращать внимание на подобные мелочи обоим было недосуг. Через час они были на вокзале. Известной певицы Евдокии Криницыной Пётр Сергеевич прежде никогда не видел, зато голос её узнал сразу. Больше года назад, когда полуживой, искалеченный, с завязанными глазами, он лежал в госпитале, она приезжала к ним и пела, и навсегда её чудный, звенящий голос врезался полковнику в память.
Криницына оказалась ещё совсем молодой женщиной, к тому же весьма и весьма привлекательной. В ней не было ни капли фривольности, свойственной артисткам, наоборот: черты лица её отличались благородством, а наряд — скромностью. Тягаев невольно залюбовался и перламутровой кожей её, и тяжёлым золотом волос, и тонкими чертами нежного лица, и крупными глазами лани, мягкими, ясными… Миша о чём-то шептался с ней минут десять, после чего певица повернулась к полковнику:
— Вы можете чувствовать себя здесь совершенно в безопасности, Пётр Сергеевич. Проходите в моё купе подальше от сторонних глаз. Поезд, кажется, вот-вот отойдёт.
— Я ваш должник, — учтиво поклонился Тягаев.
— Евдокия Осиповна, благодарю вас от всей души! — воскликнул Миша, целуя Криницыной руки. — Прощайте, божественная! Счастливого вам пути!
— Я предпочитаю говорить «до свидания», Мишенька, — улыбнулась певица. — Уверена, мы ещё споём с вами наш дуэт.
— Непременно, Евдокия Осиповна! Непременно!
Когда поезд тронулся, Пётр Сергеевич почувствовал разом облегчение, грусть и болезненный укол совести. Он вспомнил о жене. Какая всё-таки необыкновенная женщина! Какая умница! Какое самообладание! А он даже ни разу не сказал ей, что любит её. Он даже не простился с ней. Хуже того в последнюю встречу накричал, обидел. Повёл себя, как последний неврастеник и подлец… А теперь как исправить? Нет, никогда нельзя расставаться в ссоре, уходить, не помирившись. Ведь никогда нельзя знать точно, суждено ли вернуться. А, значит, останется ссора, и ничем не загладить вины… Милая, дорогая, святая Лиза, почему всё сложилась именно так, а не иначе? Простишь ли ты? Да ведь ты уже простила, как прощала все бесконечные командировки, своё одиночество… Ты простила, но у совести прощения не будет, и грех перед тобой будет камнем лежать на ней. Лиза, родная, ты только оставайся такой же сильной, ты только выживи в это страшное время, и тогда твой раненый рыцарь однажды встанет перед тобой на колени и попросит простить за всё! Рыцарь… Хорош рыцарь, нечего сказать! Почему, почему всё так? А Павел?.. Ведь не законченный подлец и он! Ведь пришёл же предупредить, ведь даже после пришёл, подавив обиду… Значит, совесть есть ещё. Как же позволила ему эта совесть служить убийцам Родины? Как мог так затуманиться разум его? И его ли одного? Господи Боже, что же происходит с людьми? Всё смешалось, перепуталось, всё гибнет… И куда и зачем едет он, Тягаев, по подложным, Гребенниковым добытым, документам, в актёрском вагоне, в одном купе с этой волоокой красавицей? Ничего непонятно…
Красавица, между тем, разлила чай, достала из корзины печенье:
— Угощайтесь! — улыбнулась, сияя жемчужными ровными зубками.
— Благодарю вас.
— Мишенька всё рассказал мне. В нашей труппе вы можете себя чувствовать совершенно спокойно. У нас все люди хорошие и весёлые. Вот, только как бы нам вас рекомендовать? Может быть, певцом?
Это предложение развеселило Петра Сергеевича:
— Боюсь, что у меня нет ни голоса, ни слуха.
— Какая жалость. У вас такой приятный тембр. Тогда что же?.. — Евдокия Осиповна задумалась. — А стихи вы читать умеете? Можно выдать вас за мелодекламатора.
— Вот, стихи — умею, — чуть улыбнулся полковник. — И даже — довольно неплохо. Правда, уж не взыщите, Маяковских и прочих футуристов не признаю и не знаю.
— Я сама не люблю их! Я люблю стихи красивые, певучие! Прочтите что-нибудь, окажите мне любезность!
Тягаев ненадолго задумался, решая, чтобы прочесть этой в высшей степени милой, очаровательной женщине. Она смотрела ожидающе, и глаза её казались ещё больше, красивее. Пётр Сергеевич поймал себя на мысли, что невольно залюбовался ею, и само собой пришло на память стихотворение Теофиля Готье:
— Я вас люблю: моё признанье
Идёт к семнадцати годам!
Я — только сумрак, вы — сиянье,
Мне — только зимы, весны — вам.

Мои виски уже покрыли
Кладбища белые цветы,
И скоро целый ворох лилий
Сокроет все мои мечты.

Уже звезда моя прощальным
Вдали сияет мне лучом,
Уже на холме погребальном
Я вижу мой последний дом.

Но если бы вы подарили
Мне поцелуй один, как знать! —
Я мог бы и в глухой могиле
С покойным сердцем отдыхать.

Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий