Честь – никому! Том 1. Багровый снег

Глава 2. Путь Корниловца

27 февраля 1918 года. Станица Ольгинская

 

Костёр ярко вспыхнул, выбросив во мрак столп искр. Вигель в волнении мялся с ноги на ногу. Его переполняло желание рассказать кому-нибудь о своём разговоре с Верховным, но данное слово не позволяло этого, и лишь внутри себя переживал Николай мальчишескую радость от того, что сам генерал Корнилов удостоил его, молодого офицера, беседы.
В который раз Вигель задавался вопросом, что это за необъяснимая сила, влекущая людей к Корнилову, рождающая такое восхищение, обожание и поклонение? Какова же мощь этой выдающейся личности, что так чувствуют её все, и одни боготворят, а другие захлёбываются ненавистью! Какова сила её, что так крепка и неколебима вера в неё? Нет, если и остался в России человек, способный остановить торжествующего Хама, то это — Корнилов. Только ему под силу такой великий подвиг, и к нему теперь обращен взор терзаемой Родины! Но — так ли это? С юных лет Николай отличался большой въедливостью, склонностью к анализу: как себя, так и окружающих. И вот, теперь он пытался проанализировать личность и поступки Верховного и своё отношение к нему. Ведь уже не безусый юнец поручик Вигель, чтобы просто зажмурить глаза и обожать Вождя, ведь должны быть какие-то причины, отчего так влечёт его, именно его, к генералу Корнилову. Есть люди, одна фигура которых привлекает к себе взоры, люди яркие, люди, которые выделяются всегда. Но во внешности маленького, сухонького генерала со смуглым монгольским лицом ничего подобного не было. И тем удивительней казалось, что этому с виду заурядному человеку удавались подвиги, о которых слагались легенды, которых хватило бы на увлекательный роман в духе Майна Рида. Знание семи иностранных языков, разведывательная и научная деятельность в Китае, Индии, Афганистане, переход по степи отчаяния, которой не одолел прежде ни один отважный путешественник: без воды, под палящим солнцем, не забывая составлять план местности. А ещё — «стальная» дивизия, плен, три попытки бегства (ни один генерал бежать и не пытался), из которых последняя удалась. Что за удивительная судьба! Что за огромная воля! Именно её, должно быть, и чувствовали все под неприметным обликом Корнилова.
Не отличался Верховный и речистостью. То ли дело — Сергей Леонидович Марков! Что не слово, то афоризм! И из этих афоризмов едва ли треть можно повторить в дамском обществе. Корнилов таким талантом не обладал, говорил сухо, нервно, рублено, но и это не было важно в нём. А что же? Что? Славная биография генерала, безусловно, восхищала и влекла Вигеля, но было, было за всем этим что-то другое, что-то главнейшее, чего пока он не умел себе объяснить.
«Из вас вряд ли вышел бы хороший адвокат. Вы слишком солдат и слишком честны», — вспомнились слова Лавра Георгиевича. Правду подметил генерал — так и есть… Николай чуть улыбнулся своим мыслям. «Поэтому вы мне и нравитесь!» — дорого бы дал всякий Корниловец за такие слова из уст Вождя…
Юридическую стезю Николай Петрович Вигель не избирал. Она избрала его сама. Точнее, выбор этот сделала «тяжёлая», как шутили в семье, наследственность. В самом деле, куда ещё мог направить стопы юноша, чьим отцом был знаменитый на всю Первопрестольную следователь, в доме которого постоянно бывали его коллеги, среди которых — поистине выдающиеся сыщики? А ещё был старый наставник отца и крёстный матери Николай Степанович Немировский, в честь которого он получил своё имя, бывший для Николаши любимым дедом, мудрым, справедливым, добрым. Какое счастье было приходить к нему в кабинет и подолгу сидеть там, слушая его мягкий голос, чувствуя на себе ласковый взор солнечных глаз, греясь в их сохранившемся до глубокой старости тепле. Николаше казалось, что нет ничего на свете, о чём бы Николай Степанович не знал. Мальчик любил его даже сильнее, нежели родного отца, особенно, после того как последний спустя несколько лет после смерти матери женился снова. Николай не обиделся на этот шаг отца, тем более, что мачеха оказалось женщиной редкого чутья и душевности, и брак этот благословили дед и его сестра Анна Степановна. И всё же отец и сын отдалились друг от друга. Петр Андреевич, без того всё время занятый на работе, теперь посвящал семье совсем редкие минуты, а Николаша, уже гимназист, начинал жить самостоятельной жизнью. И если ему нужен был совет, он бежал за ним не к отцу, а к деду Николаю Степановичу. Последний, к слову, был не менее известен в обществе, чем отец. Имя следователя Немировского упоминалось в газетах ещё до того, как молодой Пётр Вигель начал свою службу под началом всё того же Николая Степановича. Дед дослужился до чина действительного статского советника, после чего вышел в отставку и занялся преподаванием. Его лекции пользовались большим успехом в Московском Университете, на юридический факультет которого и поступил Николаша, продолжая семейную традицию.
Детство Николая было вполне счастливым, если не считать раннего ухода матери. Мать была удивительной женщиной, и повзрослевший Николаша, задумываясь о спутнице жизни, тщетно пытался найти подобную ей и никак не мог понять, почему отец так и не смог полюбить её, как она того заслуживала, а будто всю жизнь ждал ту, которая в итоге стала мачехой Николая.
Мать, Анастасия Григорьевна Вигель, отличалась редким жизнелюбием, добротой и весёлостью. Что бы ни происходило, она всегда оставалась радостной и щедро дарила свою радость, тепло и участие каждому, кто оказывался рядом, не соизмеряя, не оценивая человека. Николаша не помнил, чтобы мать сердилась на кого-то, повышала голос, была печальна, но всегда от неё шёл какой-то свет, неукротимая бодрость, передающаяся другим. Казалось, такой энергии хватит на долгую-долгую жизнь, но Бог распорядился иначе… В Бога в семье Вигеля верили все. Особенно — женщины: сама мать, тётушка Анна Степановна, и также старушка-кухарка. И если матери, занятой многочисленными мирскими делами, на многое не доставало времени, то Анна Степановна, преодолевая мучающие её хвори, всеми силами приобщала Николашу к Церкви. Она возила мальчика по дивным московским церквам, прикладывала к мощам, читала ему вслух духовные книги, а однажды, уже после смерти матери, взяла с собой в паломничество в Троице-Сергиеву Лавру, и воспоминание о том ярким пятном навсегда запечатлелось в душе Николая. А ещё, часто-часто вставал перед глазами образ матери в последнюю их встречу. Незадолго до смерти Анастасия Григорьевна уехала из дома и поселилась в Шамординской обители, среди насельниц которой была её давняя подруга. Туда Николаша приехал к ней за последним благословением. Мать, некогда отличавшаяся лёгкой полнотой, была очень худа, одета в тёмное простое платье и платок, повязанный по-монашески и скрывающий большую часть лица, но даже и теперь лицо это светилось радостью, в нём жило духовное умиротворение, покой и просветлённость, а глаза сияли… Мальчику показалось, что мать стала похожа на иконный образ, что она уже поднялась от земли, и земного в ней ничего не осталось. Он опустился перед ней на колени, поцеловал худую, белую руку, она крепко обняла его, перекрестила и одела на шею серебряный медальон с изображением Святителя Николая. Когда Николаша уходил, мать поднялась, сделала несколько нетвёрдых шагов следом, перекрестила. Это было последнее их свидание… Мать часто такой и снилась Николаю: стоящей в маленькой комнате, похожей на келью, уставленную иконами, перед которыми мерцали лампады, и крестящей его вслед тонкой рукой… При ней Николаша не плакал, чтобы не нарушать её покойного и светлого настроения, рождённого сознанием, что она уходит не в неизвестность, но ко Христу, и глубинной, подспудной радостью в предчувствии этого будущего сретения. Но, простившись, долго не мог потом оправиться от навалившегося при известии о её кончине горя, и лишь паломничество в Лавру, на которое старая Анна Степановна решилась ради него, исцелила скорбящую детскую душу.
Детство минуло, покинула мир добрейшая тётушка, а следом и верная её прислуга, и свет чистой веры, горевший в душе, начал меркнуть, как если бы забывали подливать в лампаду масло. Пришли новые увлечения, новые друзья, кипела молодая кровь, кипела жизнь вокруг, и Николаша всё реже стал бывать в церкви. Общественная жизнь накалялась, и разве могли её вихри не закружить молодую, пускай даже разумную, голову? Да и как противостоять студенческому братству? Как не участвовать в его шумных выступлениях, чувствуя себя едва ли не вершителем судеб страны? Позже, вспоминая об этом, Николай не раз удивлялся, до чего же ещё глуп был тогда. Он был всего лишь крошечным винтиком страшной машины, нацеленной на разрушение и управляемой теми, кто готов стереть с лица земли всё, что с детства было дорого Вигелю. А он ещё гордился этим, чувствовал себя важным и значимым! Мальчишка, одно слово… За участие в беспорядках Николашу едва не исключили из Университета, и лишь заступничество Немировского тогда спасло его. Николай же Степанович взял с него слово, что впредь подобного не повторится:
— Молодо-зелено, понимаю. На первый раз тебя за молодость да глупость можно извинить. Кто в твои лета не дурил. Но на другой раз вступаться не стану — выпутывайся, как знаешь.
Другого раза не случилось. Пристыжённый Николай стал учиться добросовестно и к окончанию учёбы имел уже вполне определённый образ мыслей, далёкий от революционного. Из всех идей, выдвигаемых в ту пору, юный правовед наиболее увлёкся одной — «теорией малых дел», проповедуемой столь любимым им Чеховым. Именно так и только так можно изменить положение дел в России! Не воюя с правительством, а идя с ним параллельными дорогами, утрясая жизнь на отдельных небольших участках, до каждого из которых не может дотянуться правительственная рука. Да и не нужно ей! Нельзя всё наладить сверху, а нужно движение верхов и низов навстречу друг друга, а образованным людям следует не раздирать ещё больше раны, которыми покрыто русское общество, но заживлять их, стать мостом между его полюсами! Так в те дни рассуждали многие. Врачи и педагоги, пренебрегая успешной карьерой, ехали в глухие деревни, практически безвозмездно лечили и просвещали людей, не жалея сил, подрывая здоровье. Всё громче и настойчивей заявляло о себе земство, в котором власть столь недальновидно видела отчего-то угрозу себе, когда не было ей более твёрдого подспорья. Единомышленников себе Вигель нашёл быстро. Пятеро из них учились с ним на одном курсе, а шестой был старшим братом одного из них и по совместительству практикующим адвокатом. Так образовался кружок, где было решено: поскольку простые люди не имеют средств оплачивать адвокатов, а потому часто страдают от неправедного суда, то следует организовать общество, члены которого взялись бы безвозмездно отстаивать интересы малоимущих. Основой такого общества и стал их студенческий кружок. Председателем был избран самый старший и опытный из всей семёрки, молодой адвокат Евгений Переслевский, в помощники себе он взял своего брата Сашу и Николая Вигеля, как самого способного ученика на курсе.
Отец Николаши не очень обрадовался тому, что сын избрал поприще адвоката, не преминул выразиться: «Из-за этих юристов-артистов суд скоро станет настоящим балаганом». Николай Степанович откликнулся мягче, одобрил идею защиты малоимущих и даже обещал помогать советами, но Николай понимал, что дед тоже желал бы видеть его следователем, а не адвокатом.
Семёрка энергично взялась за работу. Помочь удавалось многим, но вскоре перед энтузиастами во всей своей неприглядности встал финансовый вопрос. Оказалось, что жертвовать собственным благополучием готовы не все. Первым сдался сам председатель, который удачно женился, перебрался в столицу и там открыл своё дело. Его место негаданно для себя занял Вигель, но и на этом отток членов не закончился. Кока Груздев был уличён в получении денег от бедных людей, которых полагалось защищать безвозмездно, и после бурной ссоры был исключён из организации. Погиб, утонув в реке, Муля Хонин. Уехал, соблазнившись выгодным предложением, младший Переслевский. Правда, с младшего курса к кружку примкнул ещё один член, и оставшаяся четвёрка благополучно просуществовала до августа Четырнадцатого года. К тому моменту Николай уже начал тяготиться своим делом, но продолжал добросовестно работать, не считая себя вправе устраниться, как это сделали некоторые товарищи, а после объявления войны с чистой совестью сложил с себя полномочия председателя и записался добровольцем на фронт. Оставшаяся тройка проработала ещё несколько месяцев, после чего распалась окончательно.
«Вольнопёром» Николай оставался недолго — вскоре закончил полугодичные офицерские курсы и вернулся на фронт в чине прапорщика. Потянулись долгие окопные месяцы, за которые война истребила образ благополучного московского адвоката, явив вместо него смелого грамотного офицера, ориентирующегося на поле боя ничуть не хуже, чем в суде. Трижды Вигель был ранен: дважды легко, а один раз врачи едва выходили его. И на целых два месяца Николай вынужден был вернуться в Москву, чтобы оправиться от полученной раны.
Но вот, грянула революция, и началась какая-то бессмысленная круговерть, в которой решительно мало кто мог что-то разобрать толком, и даже самые дальновидные умы подпадали нездоровой всеобщей эйфории. Но вдруг среди повсеместного распада и гниения символом надежды, вскинутым булатным клинком блеснуло прославленное имя — Корнилов! На недавнего начальника Петроградского военного округа, а ныне командующего Восьмой армией Юго-Западного фронта, затаив дыхание, смотрела вся Россия, ловя каждое его слово. А он говорил о необходимости очистить армию от политики, оградить от пагубного влияния советов, требовал ужесточения мер для поддержания дисциплины и введения смертной казни в армии. Нельзя было противостоять анархии голыми руками и пустозвонством, чего никак не желали понять политики, но очень хорошо понимало большинство офицеров, чувствовавших в Корнилове ту силу, которая ещё может остановить катастрофу.
— Я не остановлюсь ни перед чем во имя спасения Родины от гибели, причиной которой является подлое поведение предателей и трусов! — заявлял генерал, и подпоручик Вигель, недавно вернувшийся на Юго-Западный после ранения, мысленно аплодировал этим словам.
В это время капитан Неженцев, возглавлявший разведывательное отделение Восьмой армии, подал на имя Корнилова докладную записку «Главная причина пассивности нашей армии и меры противодействия ей».
— Восстановить боевую мощь Русской Армии могут только решительные меры, идущие от Верховной власти, но, не дожидаясь их, сам фронт должен проявить инициативу: необходимо при штабах армий и корпусов, а также во всех полках немедленно приступить к формированию ударных отрядов из добровольцев, готовых без колебания пожертвовать собой во имя победы, и использовать их на самых опасных участках фронта, — утверждал Митрофан Осипович.
Корнилов инициативу капитана поддержал, и тот немедленно приступил к формированию Ударного отряда, позже ставшего Корниловским ударным полком. У Вигеля не было ни малейших сомнений, что именно в этом отряде его место, и одним из первых вступил в него. С капитаном Неженцевым у Николая почти сразу сложились хорошие отношения. Были они почти в одних летах, и, несмотря на различные пути, придерживались очень схожих взглядов.
Первый смотр отряда проходил в присутствии командующего. Трёхтысячный отряд выстроился в каре. Стальные каски горели на солнце, на плечах красовались ранее невиданные чёрно-красные погоны, а на рукавах грозная эмблема: голубой щит, на котором был изображён белый череп, скрещенные мечи и красная граната под ними. Капитан Неженцев приклонил колено, и Корнилов вручил ему знамя, на котором белым цветом было выведено название «1-ый Ударный Отряд». Митрофан Осипович со слезами поцеловал край чёрно-красного полотнища. Глядя на эту сцену, Вигель чувствовал, как у него самого ком подкатывает к горлу. А затем командующий обратился к своим воинам с речью:
— Русский народ добился свободы, но ещё не пробил час, чтобы строить свободную жизнь. Война не кончена, враг не побеждён, под ним ещё русские земли. Если русская армия положит оружие, то немцы закабалят всю Россию. Нашим детям и внукам придётся работать на немцев. Должны победить мы… Победа близка… На ваших рукавах нашит символ смерти — череп на скрещенных мечах. Это значит — победа или смерть. Страшна не смерть, страшны позор и бесчестье…
Он говорил негромко, отрывисто, но каждое слово его отпечатывалось в сердце каждого Корниловца, и каждый из них готов был хоть завтра сложить голову за Россию и своего генерала.
Корниловские Ударники сделали фактически невозможное. Благодаря им одним смогло состояться последние наступление русской армии. Угрюмые, сосредоточенные, терпящие насмешки и враждебность со стороны своих же товарищей, одинокие в своём подвиге, они шли на него и погибали. Всё время наступления Корнилов находился на передовой, перенеся штаб на самую линию фронта. Пленные немецкие офицеры говорили на допросах, что за всю войну не видели такого стремительного натиска русских…
Восьмая армия истекала кровью, но её наступление не было поддержано соседними армиями, в которых многие части самовольно отходили в тыл, а офицеры рисковали жизнью, пытаясь их удержать. Не теряли времени и немцы: поняв, откуда исходит главная опасность, они сосредоточили силы на Юго-Западном фронте, сделав упор на участок выдвинувшейся вперёд Восьмой. Чтобы оттянуть силы немцев с этого направления, наступление началось на Западном и Северном фронтах, но оно быстро захлебнулось. Командующий Юго-Западным фронтом генерал Гутор растерялся и не мог принять правильного решения, а, между тем, катастрофа на фронте нарастала. Восьмая держалась до последнего, но и она не выдержала. Комиссар Анардович, которого сам Корнилов наградил Георгиевским крестом за проявленную в боях храбрость, пытался агитировать солдат за наступление, но те набросились на него, связали руки, и из-под их ударов он крикнул обезумевшей толпе:
— Я и на виселице, в петле скажу вам, что вы — сволочи!
Наступление закончилось катастрофой, генерал Гутор был снят с поста, а его место после некоторых колебаний согласился занять Корнилов…
Когда Лавр Георгиевич стал Главнокомандующим, у многих затрепетала надежда, что слабая и дышащая на ладан власть одумалась и решилась-таки сделать ставку на сильную личность, которая сможет не допустить победы большевиков. Тем больнее было, когда эта надежда так страшно и непоправимо обрушилась.
Вигель помнил, как кровь бросилась ему в голову, когда августовским днём он прочёл телеграмму правительства, в которой Верховный объявлялся изменником. В глазах потемнело, и на мгновение показалось, что голова вот-вот разорвётся. Николай стиснул виски и глухо застонал. А вскоре до войск была доведена телеграмма самого Корнилова, взывающая отчаянно к каждому русскому сердцу, надрывающая душу: «Русские люди! Великая Родина наша умирает. Близок час её кончины… Тяжёлое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех Русских людей к спасению умирающей Родины. Все, у кого бьётся в груди Русское сердце, все, кто верит в Бога — в Храмы, молите Бога об явлении величайшего чуда, спасения родимой земли!.. Русский Народ, в твоих руках жизнь твоей родины!» И залила душу Вигеля боль Верховного, рвущаяся из этих строк, и ещё невыносимее стало сознание собственного бессилия изменить что-либо.
Двадцать восьмого августа на площади Могилёва были выстроены войска. Ровно в три часа к ним вышел Корнилов. Все взоры тотчас обратились к нему, все замерли в ожидании. Генерал на мгновение остановился, а затем решительными шагами вышел на середину площади. Лавр Георгиевич заговорил, как обычно тихим голосом, и издалека, куда не долетали его слова, послышались крики:
— Громче! Не слышно!
Верховный приказал принести из Ставки стол. Взбираясь на него, он оступился и едва не упал. Кто-то стоявший в строю подле Вигеля, вздохнул:
— Дурной знак.
Николая бросило в жар, и он закусил губу.
Наконец, Корнилов заговорил вновь, и вся площадь обратилась в слух.
— Я удивляюсь наглости господина Керенского, объявившего меня изменником Родины. Этот человек — сам изменник Родины, так как усыпал народ трескучими фразами, скрывая настоящее ужасное положение. Вот вам случай: на Петроградском совещании, когда я искренне начал обрисовывать настоящее тяжёлое положение России, — меня остановили, предупредив, чтобы я был осторожен и что не обо всём нужно откровенно говорить!
Верховный высказывал это напряжённым, вибрирующим голосом, в котором звучала горечь и даже болезненность, изо всех сил сдерживая захлёстывающие чувства. Вигель понял, что именно эта постоянная вынужденность сдерживать себя лишает речи генерала яркости и звучности. Для того, чтобы быть хорошим оратором необходимо одно из двух: или спокойствие удава, натренированная способность в любой ситуации контролировать свои чувства, дабы они не мешали построению речи и артистизму, либо же обратное — умение дать им абсолютную волю. В последнем случае оратор подчас начинает заговариваться, но этого мало кто замечает, очаровываясь эмоциональностью. Но боевой генерал и Главнокомандующий не истеричка, не политический коммивояжер, чтобы позволять себе подобное поведение, и не опытный трибун, легко нанизывающий фразы, оставаясь при том невозмутимым. Вигелю казалось, что он почти физически чувствует, как колотит Верховного от переполняющих его обиды и возмущения, как разрывается его сердце, и каких трудов ему стоит подбирать слова, кажущиеся от этого столь бесцветными, словно песня, которой наступают на горло…
— Меня обвиняет Керенский в том, что я желаю захватить власть в свои руки. Только безумцы могут думать, что я, вышедший сам из народа, всю жизнь посвятивший служению ему, могу даже в мыслях изменить народному делу, — при этих словах голос генерала задрожал, и он на мгновение умолк, а поднятая рука его так и зависла в воздухе, словно обличая клеветников, посмевших выдвинуть против него чудовищные обвинения.
Николай почувствовал, как слёзы покатились по его лицу. Нет, не в Восьмой армии, а именно здесь, в этот момент он безотчётно отдал сердце Верховному, поклявшись служить ему до последнего вздоха. Как же должно было быть невероятно тяжело этому человеку, по недоразумению втянутому в политические интриги, преданному почти всеми, ошельмованному, втаптываемому без жалости в грязь вместе с горячо любимой Родиной, чьи страдания принимает он как свои! Известен закон, согласно которому людей, которые прочно стоят на ногах, готовы поддержать почти все, а от тех же, кто падает и кому нужна поддержка — отшатываются. Всю жизнь Вигель действовал наперекор этому закону. Он бросался на помощь тем, кому в данный конкретный момент было трудно, туда, где он был нужен. Часто Николай порицал Императора за его безволие, за бездумные решения, за фатально неудачный подбор кадров, но при известии о его отречении всё перевернулось в душе Вигеля. Он уже не помнил дурного, но знал, что отречение Царя — пролог трагедии, но страдал, представляя одиночество покинутого всеми Государя и сожалел о том, что не был подле него, что не мог помешать случившемуся… Уже на войне Николай впервые чётко понял, почему против желания отца стал адвокатом. Он органически не мог быть обвинителем, его призванием было защищать. Это качество он унаследовал от матери, также всю жизнь стремившейся защищать и оправдывать, сожалеть, а не судить. Вслед за ней и Вигель, осуждая какие-либо поступки, всегда стремился найти оправдание свершившему их человеку и не обличать его, но посочувствовать, вспомнив собственные проступки, которые Николай склонен был преувеличивать. И даже на фронте, убивая и ежечасно рискуя быть убитым сам, закрывая глаза своим друзьям и ведя своих подчинённых под огнём на смерть, он всё равно оставался защитником, миротворцем, стремящимся заживлять раны всевозможных распрей и быть опорой тем, кто в ней нуждался. Слёзы текли по лицу Вигеля, но он не стыдился их, зная, что многие Корниловцы не могут сдержать их в этом миг.
А Верховный, между тем, завершал свою речь:
— Если Временное правительство не откликнется на моё предложение и будет так же вяло вести дело, мне придётся взять власть в свои руки, хотя я заявляю, что власти не желаю и к ней не стремлюсь. И теперь я спрашиваю вас, будете ли вы готовы тогда?
— Готовы… — раздались нестройные голоса ещё не пришедших в себя воинов.
— Да здравствует народный вождь генерал Корнилов! — воскликнул Вигель, желая рассеять возникшее впечатление неуверенности, которое стало бы ещё одним тяжким ударом для и без того потрясённого изменой Верховного. — Ура!
И три тысячи голосов, как один, подхватили этот возглас и грянули громоподобно:
— Ура генералу Корнилову! Ура!
Вскоре Верховный вместе с рядом поддержавших его военачальников был арестован и заключён под стражу в Быхове, гостиницу которого спешно преобразовали в тюрьму, а Корниловский полк продолжил свою службу на фронте. В прощальном приказе Лавр Георгиевич завещал своим Корниловцам: «Все ваши мысли, чувства и силы отдайте Родине, многострадальной России. Живите, дышите только мечтою об её величии, счастье и славе. Бог в помощь вам».
Приход к власти большевиков застал Ударников на Украине. Тогда на этот последний полк, сохранивший нерушимую дисциплину, обратило взор обанкротившееся Временное правительство. Комиссар Григорьев повёл его в Киев, дабы подавить там большевистское восстание. Распоряжался этот горе-«полководец» до того безграмотно, что Корниловцы оказались в тяжелейшем положении, ведя кровопролитный бой на улицах древней столицы, поддержанные лишь юнкерами и кадетами местных училищ. В довершение всего Григорьев заявил капитану Неженцеву:
— Выступление правительственных войск в Киеве против большевиков натолкнулось на национальное украинское движение, на что я не шёл, а потому приступаю к переговорам о выводе правительственных войск…
Митрофан Осипович был вне себя. Его обычно бледное, долгое лицо побагровело, а глаза лихорадочно блестели под стёклами очков.
— Вот, Николай Петрович, затянули нас в мышеловку, а теперь и прихлопнут! — бросил он сопровождавшему его неотлучно Вигелю. — Надо срочно выбираться из этого проклятого бедлама, пока нас тут всех не перебили, как бессмысленных щенков!
— На Дон? — осторожно осведомился Вигель.
— На Дон! — кивнул Неженцев.
На Дон и Кубань уже эвакуировались военные училища, власть в городе оказалась в руках Центральной рады и большевиков. Петля на шее Ударников, оказавшихся в ловушке, затягивалась всё туже. Самовольно вести полк на Дон, не имея на то разрешения Ставки, Неженцев не мог, а потому, с великим трудом выведя своих людей из обезумевшего Киева, охранять который Корниловцам предложил Петлюра, Митрофан Осипович отправил в Ставку отчаянную телеграмму, умоляя спасти полк от истребления и отпустить его на Дон. На это прошение был получен категорический отказ.
— Да что же это, в самом деле, они там погибели для нас хотят? — недоумевал Неженцев, и губы его подрагивали от волнения. — Не могут простить нам имени, которого мы носим?
— Они боятся прослыть контрреволюционерами, — отозвался Николай.
— Это очень «дальновидно», учитывая, что их бесхребетная революционная власть приказала долго жить!
— Туда ей и дорога…
— Ей — да, но очень не хотелось бы последовать за нею, на что мы с вами, дорогой Николай Петрович, имеем все шансы. Обложили нас, словно волков на охоте, и травят… И красные флажки расставили вокруг — попробуй вырвись! — в голосе Неженцева звучало холодное бешенство. — Но если только вырвемся… Если только доберёмся до Дона… Если только… — дорогого для каждого Корниловца имя Митрофан Осипович не произнёс, но Вигель и без слов понял, о ком подумал командир.
Наконец, в канун собственной ликвидации Ставка отдала Ударникам приказ передислоцироваться на Кавказ для усиления тамошнего фронта и новых формирований. На практике это означало разрешение отправляться на Дон, но слишком поздним было оно. Все пути к тому времени оказались отрезаны, железная дорога полностью находилась под контролем большевиков. Корниловцы предприняли попытку пристать к казачьим эшелонам, пропускаемым на Дон, как «нейтральные», но ни в один из них не пожелали брать столь опасных попутчиков. Митрофан Осипович не находил себе места. Он лихорадочно перебирал все возможные (а, вернее, невозможные) варианты, пока, наконец, не нашёл единственный, который давал слабую надежду выбраться из западни:
— Эшелон с имуществом отправим самостоятельно. Приставим для охраны только несколько человек с поддельными документами о принадлежности имущества одной из кавказских частей, а полк распустим…
— А как же быть с начальством?
— К чёрту начальство! — взорвался Неженцев. — Донесём, что весь наличный состав разбежался! Если ещё будет, кому доносить!
— А что же станет с полком?
Митрофан Осипович глубоко вздохнул, хрустнул длинными пальцами:
— Курс неизменен — Дон. Будем надеяться, что малыми группами и по— одиночке у нас будет больше шансов просочиться туда.
Этот план был приведён в действие, после чего пути полковника Неженцева и поручика Вигеля временно разошлись.
— Удачи вам, Николай Петрович, — сказал на прощанье командир, поправляя очки. — Даст Бог, скоро встретимся при лучших обстоятельствах!
— До встречи на Дону, Митрофан Осипович, — чуть улыбнулся Николай.
Добираясь до назначенного места, Вигель с удивлением замечал, что собственная судьба почти не занимает его, словно было это что-то маловажное и имеющее значение лишь постольку, поскольку удастся ему вновь соединиться со своими товарищами и начать борьбу за спасение Родины. О том, что в Новочеркасске генерал Алексеев организует новую Добровольческую армию, ходили слухи, но подробностей не было известно никаких, и успехи, достигнутые в этом деле, многими преувеличивались. Тем не менее, очевидно было, что силы Корниловцев отнюдь не станут там лишними, и каждый человек будет на счету, а, значит, надо было, во что бы то ни стало, добраться туда. Добраться и узнать доподлинно, что стало с Верховным. О его судьбе неотступно болело сердце поручика. Если бы полк остался в Могилёве рядом со своим генералом, тогда бы тот был в безопасности! Правда, с ним остались верные текинцы, но брали сомнения, достанет ли этого? Болело, болело сердце Николая. Болело оно о Верховном, об однополчанах, которые, как и он, затравленные, пробивались окольными путями на Дон, о полковнике Неженцеве, под всегдашней строгостью и даже суровостью скрывающем ранимость благородной души, словно глаза под стёклами очков… А ещё вспомнился Император… И Цесаревич с большими, ясными и такими недетскими глазами, глазами, пережившими так много страданий за свою короткую жизнь, глазами, видевшими собственную смерть. И Государя, и Наследника Вигель видел однажды на смотре, проходившим в честь их прибытия, ещё год назад. Как же много воды утекло с того дня! Что-то стало теперь с несчастливым монархом? С его дочерьми, без всякого ложного величия заботившимися о раненых в открытом в Царском Селе лазарете? Что с его больным сыном? А — с княгиней Елизаветой, столь любимой в Москве? Что будет с ними со всеми? Кто защитит их от красного демона, победно шагающего по Святой Руси?..
Вспоминая о Москве, поручик переносился мыслями в родной дом. Особенную тревогу внушала судьба отца. Бывший следователь, бывший гласный Московской Городской Думы, убеждённый консерватор, член Всероссийского национального союза и автор «Московских ведомостей», он ли — не мишень для ненависти «товарищей»? Да и мачеха не лучше — вдова миллионщика-мецената, благотворительница, состоящая в попечительских советах организованных покойным мужем театра, музея и каких-то ещё просветительских обществ… Нет, не простят большевики ни отца, ни мачеху…
А ещё осталась в Москве та, тревога за которую перехлёстывала опасения за всех родных и близких вместе взятых. Та, о которой в этом аду так мучительно страшно было думать, и которая в то же время освещала его — надеждой на встречу.
Они познакомились весной — в Москве, в госпитале. Он медленно восстанавливался от тяжёлого ранения, а она, служившая сестрой милосердия, заботливо выхаживала его. Она не была красива. Широкое, открытое лицо, обрамлённое белым платком с красным крестом, мягкие губы, курносый нос… Её можно было бы назвать простушкой, если бы не удивительное обаяние, которое придавало ей очарование и привлекало к ней и мужчин, и женщин. А ещё были глаза. Обрамлённые густыми ресницами, всегда словно увлажнённые, полные сочувствования и ласки ко всем. Эти глаза невозможно было представить пылающими гневом, обиженными, холодными. Только добро, бесконечная любовь, безобиженность и теплота жили в них, отражая душу, готовую принять в себя боль каждого. Таня была сестрой милосердия по духу, что встречалось не столь часто. Вся она была — само сострадание, сочувствие, утешение.
Перед подвигом милосердных сестёр Вигель преклонялся. Подлинное величие души показали русские женщины в тяжёлую годину. Изнеженные аристократки, хрупкие барышни, знатные дамы сменяли свои роскошные туалеты серыми платьями, белыми фартуками и косынками, образуя своего рода орден, подавая пример самоотвержения, милосердия, мужества. Великосветские дамы, привыкшие к красивой жизни, теперь добровольно, словно налагая на себя тяжкое послушание, привыкали к виду чужих страданий, страшных ран, крови, гноя, всевозможных болезней и нечистоты, ассистировали на операциях, ухаживали за ранеными офицерами и простыми солдатами, не боясь испачкать и огрубить своих белых и нежных, холёных рук, не пряча глаз от царящих кругом мук, не морщась, исполняя свой долг, не считая возможным уклониться от испытания, посланного всему народу, частью которого ощущали себя эти женщины. Что говорить, если так трудились даже сами царские дочери! Даже Императрица… Николай вспоминал рассказ своего сослуживца, которому привелось находиться на излечении как раз в госпитале Царского Села:
— Я прежде думал — враньё это… Не царское дело со всем этим гноем возиться, смрадом дышать, крики и стоны слушать. А мне сама княжна Татьяна Николаевна перевязку делала. Не погнушалась! Ручками своими беленькими… И такая вся светлая, и такая открытая. Словно не царевна, а мне, мужику, ровня. Я было даже отнекивался: «Не дело, — говорю, — чтобы вы, Ваше Высочество, своими ручками за мной ухаживали». А она улыбнулась только: «Я вам милосердная сестра, а не высочество…» Даже слёзы у меня на глазах выступили. Такая кротость, такая чистота… Совестно сделалось за то, как я жил, поверишь ли. И Государыня приходила. Александра Фёдоровна. Хворая, а придёт, сядет подле кого-нибудь из нас, разговаривает с ним, точно с родным, утешает его…
Вигель слушал, и противоречивые чувства одолевали его. Императрицу Николай недолюбливал, понимая, что хоть и не по злой воле, но она является одной из причин нарастающего кризиса. Гордая, болезненно мнительная, экзальтированная женщина, проводница многих вредных решений, имеющая неограниченное влияние на более слабого и кроткого мужа. То ли дело Императрица-мать! Вот, где мудрость, уравновешенность и твёрдость… Вигель не раз думал, что всего лучше было бы, если б престол по смерти мужа заняла именно Гневная. И уж как бы хорошо было, если б она, а не жена оказывала влияние на сына… И, вот, слушая рассказ товарища, Николай впервые проникся добрым чувством к Государыне, посочувствовал ей. Он не стал от этого иначе оценивать её политическое, столь несчастное влияние, но её глубоко трагическая личность открылась ему с другой стороны. Должно быть, в сущности, и Государь, и она, хорошие, добрые люди. Но только не на престоле… Их искренне жаль, их можно любить, но невозможно поддерживать политику, совершенно безумную особенно в последний год царствования.
Когда стало известно об отречении Императора, сослуживец Николая горько заплакал, особенно жалея цесаревну Татьяну Николаевну. Позже он недолюбливал генерала Корнилова за то, что тот исполнил возложенную на него миссию ареста царской семьи и провозгласил себя республиканцем.
Как раз после этого и встретились раненый поручик Вигель и сестра Татьяна Калитина. Николаю она сразу неуловимо напомнила мать, и вскоре он решил, что, наконец, нашёл ту, которую искал и непременно соединит с ней судьбу, если только Бог сохранит ему жизнь. У них было достаточно времени, чтобы хорошо узнать друг друга и укрепиться в сознании того, что им суждено в дальнейшем вместе идти по жизни. Вигель близко познакомился с матерью Тани, сестрой Марфо-Мариинской обители. Матушка Ульяна оказалась дородной и очень жизнерадостной женщиной и сразу отнеслась к поручику с материнской заботой, одобрив выбор дочери. Последние две недели Николай провёл уже вне пределов госпиталя, в родительском доме, но продолжал видеться с Таней каждый день. Он успел представить её отцу и мачехе, и те приняли её, как родную.
Объяснение их было кратким. Их общее чувство не нуждалось в пространных велеречьях. Решено было дождаться окончания войны и немедленно затем обвенчаться. В тот день Николай впервые поцеловал свою наречённую, а потом возвращался домой счастливый до того, что на время улетучилась ненависть к мерзавцам, старающимся пустить Россию под откос, к торжествующему Хаму. И больше не хотелось поручику ни воевать, ни бороться, но — любить всех, но жить обычной, скучной мирной жизнью рядом с драгоценной женщиной, читать книги, дышать воздухом, видеть чистое небо, слышать малиновый звон колоколов, воспитывать детей, водить их в церковь, работать… Просто — жить! Всего только! Но как, оказывается, это много, и как невыполнимо в наступившее лихолетье…
С фронта Вигель постоянно писал Тане, и она столь же обстоятельно отвечала. Последнее письмо пришло в августе, а после, в наступившем хаосе, писем не стало, и четыре месяца не имел Николай никаких известий о невесте. И холодело сердце от дурных мыслей. Он старался гнать их от себя, сосредоточившись на главном — добраться до Дона. Минуя все препятствия, преодолев многодневный путь, Вигель прибыл в Новочеркасск, где первым делом отыскал своего командира. Митрофан Осипович, напряжённый, словно сжатая пружина, приветственно распахнул руки:
— Вот и вы, поручик! Живы, слава Богу! А мы о вас вспоминали. Уже почти и не чаяли снова увидеть. Вижу, потрепало вас изрядно, — заметил. — Офицеру теперь нигде в России места нет. Даже здесь небезопасно. У всей этой сволочи, кажется, нет желания большего, нежели нашей кровью умыться… — омрачённое лицо полковника нервно дёрнулось.
— Значит, плохи дела, Митрофан Осипович?
— Куда хуже… Господа офицеры, как вы уже, полагаю, заметили, предпочитают кофейни и бордели фронту! А фронт держат мальчишки — юнкера и кадеты! Кому пироги и пышки, а нам желваки и шишки… — Неженцев помолчал. — Ваши-то каковы теперь намерения?
— Вернуться в полк и служить, где прикажут. Но прежде хотя бы несколько дней передохнуть.
— Само собой, — кивнул полковник. — Штаб буквально днями будет перенесён в Ростов. Здесь обстановка всё меньше подчиняется Каледину, поэтому оставаться дольше мы не можем. Тогда уже в Ростове получите назначение, а пока можете отдыхать. Вам есть, где остановиться?
— Пока нет.
— Тогда ступайте на Барочную улицу. Там бывший лазарет превращён в офицерское общежитие.
— Благодарю, господин полковник, — Вигель уже собрался уходить, но Митрофан Осипович задержал его:
— Погодите, поручик! Чуть не забыл вам сказать. С этой вакханалией невозможно упомнить всего… О вашей судьбе ведь здесь справлялись.
— Вот как? — удивился Николай. — Кто же?
— Молодая очаровательная особа. Сестра милосердия из нашего лазарета. Я как раз навещал там наших раненых, и она подошла спросить, не знаю ли я что-либо о вас. Имя её я забыл… — полковник слегка наморщил лоб. — Что-то тургеневское, кажется…
— Калитина, — выдохнул Вигель. — Таня! Стало быть, она здесь?
— Здесь. А позволите, поручик, поинтересоваться, кто она вам? Невеста?
— Надеюсь, что да, — ответил Николай.
— В таком случае примите мои поздравления, — Митрофан Осипович чуть улыбнулся, словно пружина ненадолго ослабла. — Идите, поручик! Обрадуйте её.
— Слушаюсь, господин полковник! — радостно отозвался Вигель.
Из штаба Николай почти бежал по заснеженным улицам Новочеркасска, иногда ловя себя на том, что забывает отдавать честь то и дело попадавшимся навстречу старшим офицерам, пьянея от нечаянной радости и ещё не вполне веря ей, ещё смутно боясь — нет ли ошибки. Но права, тысячу раз права была добрая старая Анна Степановна: чудеса ещё не перевелись на свете! Ту, от которой, как казалось, отделяли тысячи вёрст, оказалась вдруг рядом! И стоя в коридоре лазарета, Вигель вновь после многих месяцев разлуки сжимал её руки, вглядывался в сияющее радостью, влажное от слёз лицо, слышал любимый голос, шепчущий счастливо и прерывисто от волнения:
— Такой же… Совсем такой же… Я была уверена, что ты жив! Я знала, что ещё непременно увижу тебя.
Спохватившись и застеснявшись проходивших мимо людей, Таня покраснела, потянула Николая за руку:
— Пойдём, пойдём в мою комнату. Нехорошо здесь — люди ходят… Идём!
Она отвела Вигеля в небольшую, опрятную комнату, в углу которой теплилась лампада перед иконой «Умягчение злых сердец», усадила на край узкой кровати, а сама опустилась напротив на стул. Николай с нежность узнал её стыдливость: многое повидала сестра Калитина, а смущалась, как ребёнок — не бросится на шею, не прильнёт к груди. А хотелось Вигелю обнять её крепко, не так — едва-едва — как перед тем в коридоре, на людях, и целовать жарко! Но не смел и не сердился от этого ничуть, а умилялся её детской застенчивости, становившейся всё более редкой в женщинах… Несколько минут молчали оба. Таня осторожно коснулась его падающих на лоб светлых волос:
— У тебя седина появилась…
— Скоро буду белее, чем генерал Алексеев, — пошутил Николай, поцеловав протянутую руку. — Таня, ты какими судьбами оказалась здесь? Светлый мой человечек, если бы ты знала, сколько раз мне снилась наша встреча, и я просыпался в отчаянии от того, что ты так далеко — в Москве, куда отрезаны все пути! Когда полковник мне сказал о тебе, я поверить не мог.
— Почему ты не мог поверить? — Таня ласково улыбнулась. — Если ты здесь, то почему мне не быть?
— Ты не сравнивай — я с фронта приехал. Здесь мой полк, а ты…
— А я сестра милосердия, Николенька. И мой долг быть там, где нужны мои руки и сердце. А они нужны здесь. Потому, что фронт теперь здесь. Здесь погибают и страдают от ран лучшие люди нашей бедной страны, мальчики кадеты и юнкера. И я должна быть с ними, как ты со своим полком.
— Но оставить Москву! Родной дом! Мать…
— Мама умерла, — тихо сказала Таня. — Заражение крови… Как минуло сорок дней, так я и уехала.
— Бедная моя, сколько же ты пережила! — Николай крепко сжал ладони невесты и уткнулся в них лицом, покрывая поцелуями. Подняв голову, он, искренне огорчённый, добавил: — Царствие небесное светлой душе. Твоя матушка была воплощённым ангелом, как и ты.
— Что ты, Николенька! — непритворно изумилась Таня. — Я и мизинца маминого не стою. Она вся была — Божья. Вся её жизнь была для Бога, для людей. А я… — она грустно улыбнулась. — Я вся в суете, в земных хлопотах. Мама была такой собранной, а я рассеянная, небрежная. Ни мыслями, ни чувствами своими не владею. Мне никогда не стать такой, как она! Почему ты не спросишь о своих?
— Я просто не успел. Эта нечаянная радость, наша встреча, меня буквально лишила памяти! Что отец? Ольга Романовна?
— Когда я уезжала, были в здравии. Правда, у Петра Андреевича серьёзные неприятности. В октябре во время восстания юнкеров его чудом не арестовали. Но он здоров, деятелен. И Ольга Романовна — тоже. И все другие наши друзья. Но в Москве сейчас очень тяжело. Не хватает продуктов, дров… Я едва успела вырваться оттуда. Вскоре после этого большевики практически заблокировали движение на юг. Боятся, что многие ринутся к «кадетам»… Так я оказалась здесь и теперь работаю в этом госпитале.
— Бедный отец, — покачал головой Николай. — Ему тоже нужно было уехать из Москвы!
— Он думал об этом, но счёл, что пока должен остаться. Тем более, что теперь опасно везде… И всем… — Таня тряхнула головой, попыталась улыбнуться. — Что-то мы всё с тобой о грустном и о страшном. Его теперь так много вокруг, что и говорить не стоит. Лучше вспоминать что-то радостное или мечтать о хорошем, хотя мечтания и грешны.
— Мы обвенчаемся, — вдруг решительно сказал Вигель. — Здесь или в Ростове. Нельзя дольше ждать мира. Может, он настанет ещё нескоро, а мы живём сейчас!
— Я согласна, Николенька, — ответила Таня. — Я только в разлуке поняла, как сильно люблю тебя, и жалела, что мы не обвенчались ещё тогда, в Москве.
— Я тоже жалел об этом, — Николай потянул невесту за руку и она, наконец, села рядом с ним, склонила голову ему на плечо. — И теперь мы обязательно исправим нашу ошибку.
Предполагает человек, а Бог располагает. И так и не исправили ошибки. То Таня не могла вырваться из госпиталя, где было много работы, и не хватало рук. То сам Вигель, вернувшийся в полк, вынужден был отправиться на фронт. А теперь, в походных условиях — до венчания ли? Значит, опять ждать… И сколько ещё! Думая об этом, Николай досадливо хмурился, с хрустом переламывал тонкие прутья и бросал их в огонь.
Мягкая рука неожиданно коснулась его волос. Вигель мгновенно поймал её и прижал к губам. Таня, подошедшая совсем бесшумно, стояла рядом, кутаясь в наброшенный на плечи тулуп, сжимая рукой мохнатый воротник под самым подбородком.
— Ты выглядишь усталым, — тихо заметила она, скользя по его лицу тёплыми, участливыми глазами. — И замёрзшим…
— Есть немного, — чуть улыбнулся Николай. — Спасибо, что пришла. Может быть, это последняя мирная ночь наша.
— Уже не ночь, — откликнулась Таня. — Утро… Скоро солнце станет.
— Иногда мне кажется, что оно скрылось навсегда.
— Это от усталости. Ты слишком истревожился, изнурил себя. А ночь не может быть вечной. За ночью всегда следует рассвет, за зимой — весна, а за крестом — Воскресенье.
Голос Тани звучал негромко, утешительно, ласково. Совсем как годом раньше — в госпитале. Это была удивительная способность её. Вслушиваться в человека, понимать его и, поняв, вбирать в себя его тревоги, его боль — и утишать их, исцелять. Словно сама она была ничем иным, как умягчением злых сердец.
— Скверно на душе, — признался Вигель, нарочно улыбнувшись, чтобы за улыбкой скрыть горечь. — До какого предела мы докатились все! Сколько нас? Горстка безумцев… А вокруг — одни только враги. Я ничего не боюсь, но мне невыносимы две мысли. Что эти мерзавцы будут владеть моей, нашей! Россией. А ещё… — он запнулся и порывисто сжал локти невесты. — А ещё — ты! Я всё чаще думаю, что лучше бы тебе было остаться в Москве! Я всё время боюсь за тебя! Боюсь, что с тобой что-нибудь случится! Я должен был уговорить тебя остаться в Ростове! А теперь… Мы идём к чёрту на рога, и никто не знает, что нас ждёт. Что будет с тобой?
— Успокойся, Николенька, — Таня ласково погладила Николая по плечу. — Я боюсь за тебя не меньше, но не требую, чтобы ты презрел свой долг и прятался, как другие. Я тоже исполняю свой долг. Я сестра милосердия и мой долг — ухаживать за ранеными, а их будет очень много, и каждые руки станут незаменимы. Тем более — руки умелые, знающие своё дело. К тому же во всём свете у меня нет никого дороже тебя, а ты идёшь с армией. Значит, и я иду с тобой. И разве ты не волновался бы за меня, оставив меня в Ростове? А так я всегда рядом. Мы можем видеться хоть недолго каждый день. Разве это не счастье?
Глядя на Таню, Вигель понимал, что такое Христианство. Не догма, не теория, не обряд, а исповедничество, каждодневное, всею жизнью в целом и каждым мгновением её в отдельности. Вздохом каждым. Вокруг бушевала война, зло нарастало с невиданной силой, смерть бродила рядом, крадя близких, грозя ежечасно, страдание и жестокость стали средой обитания, и даже у самых сильных и твёрдых людей сдавали нервы. А Таня оставалась спокойна. Раздавала себя без остатка всем, кто нуждался в помощи, в приветливом слове, в утешении — словно ангел-хранитель парил над страждущими, касаясь душевных и телесных ран своими крыльями и уврачёвывая их.
— Счастье… Конечно. Но я схожу с ума, когда думаю…
— Не думай, — Таня улыбнулась. — Зачем думать о плохом? Не терзай себя. На всё Божья воля, и нужно быть Ей покорными. Нужно нести наш крест.
— Иногда он кажется мне невыносимо тяжёлым.
— Это неправильно… В детстве, когда я болела, мама рассказывала мне одну притчу. Один человек всё время роптал, что его крест слишком тяжел, и Бог раз за разом уменьшал его. Наконец, крест исчез вовсе. И тогда оказалось, что без него человек вовсе невесом, и земля не держит его. Налетел ветер и унёс человека, и носят его вихри по свету с той поры, заглушая воем его мольбы возвратить ему крест. Сколько есть людей, отвернувших крест и предавшихся ветрам «лёгкой» жизни, потерявших себя, потерявших стержень жизни и погибших безвозвратно в пустых метаниях! А те, кто крест пронесли до конца, всегда получали великую награду. Что человек без креста? Без креста — значит, без опоры, без стержня. Человек крестом своим крепок. Так мне говорила мама.
— Вы удивительные, — искренне сказал Вигель. — И ты, и твоя мама. Неземные…
Таня заметно смутилась, опустила лицо. Николай осторожно обнял её, совестясь своей явившейся за годы войны огрубелости. Он не мог без трепета касаться этого хрупкого, чистого, неотмирного создания. Таня казалась ему воплощённым ангелом. И страшно было, что она исчезнет вдруг. И держа её в объятиях, Вигель думал, что ничем в жизни не заслужил такой любви, такого счастья, и от того ещё большей тревогой за судьбу Тани полнилось сердце. Наступал второй день похода, путь которого ещё не был избран, цель которого не была ясна. Второй день восхождения на Голгофу. Тысячи офицеров шли на неё во имя долга и чести, юнкера и кадеты — из высоких стремлений и романтизма. Милосердные сёстры — как жёны-мироносицы. Не ведая страха, не унывая духом. И в который раз земно кланялся Николай их кроткому, не выставляющему себя напоказ подвигу.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий