Заклятие дома с химерами

19 Мраморная каминная полка

Повествование Клода Айрмонгера продолжается

 

Серая фланель
Я сидел в палате лазарета, держа Джеймса Генри у себя на коленях. Я извинялся перед ним, спрашивал, кем он был, обещал разыскать его семью. Я постукивал по этой штуковине — нет, по нему — пальцем и просил у него прощения.
— Я прошу у тебя прощения, правда. Я найду способ отвезти тебя домой. Я верну тебя. Кто они, твоя семья? Кто такие эти Хейворды? Если я отвезу тебя к ним, стану ли я сам предметом? И если так, Джеймс Генри, дружище, то в какой предмет я превращусь? Стану ли я чем-то большим, как Люцифер, или же превращусь во что-то полезное, к примеру в шприц? Думаю, то, что ты превратился в затычку для ванны, свидетельствует в твою пользу. Быть затычкой для ванны хорошо. Затычка — это очень полезная вещь, она нужна каждому. Ой, прости меня, Джеймс Генри, я снова назвал тебя вещью. Ты бы, наверное, предпочел не быть затычкой для ванны, правда? Ты бы лучше остался Джеймсом Генри Хейвордом, сытым, одетым и живущим у себя дома со своей семьей. Мне так хочется узнать, как ты выглядишь. Действительно ли у тебя круглое лицо или же я просто так думаю из-за круглой формы затычки? Прости меня, прости, Джеймс Генри. Раньше я не знал, но теперь знаю. И, клянусь небесами, я бы хотел, чтобы все было по-другому.
— Джеймс Генри Хейворд.
— Знаю, знаю.
Так я и сидел, без остановки разговаривая с Джеймсом Генри. Моя голова все еще кружилась от слов дедушки и от вида всех его предметов. Каким-то образом в комнате по-прежнему ощущался его запах. Мне нужно отсюда выбираться, подумал я. Нужно бежать как можно дальше. Но куда? И что мне делать с моей затычкой? И со всеми другими вещами, томящимися в этом доме от подвала до чердака, от восточного крыла до западного, словно в переполненной тюрьме, с этими людьми, втиснутыми в предметы? С пожарным ведром, которое было человеком, с диваном, который был человеком, с водопроводным краном, который был человеком, с балясиной, барометром, линейкой, свистком, плевательницей, спичечным коробком, которые все — все! — были людьми. Спичечный коробок! Люси Пеннант!
Они отсылают меня, Люси Пеннант. Меня вызывают в город. Наверное, мне следовало бы этим гордиться. Если бы только дедушка навестил меня несколькими днями ранее, я бы скакал от радости. Но не теперь. Больше нет. Они отсылают меня уже завтра. На поезде. На том самом, гудок которого так резал уши и всегда шокировал домашних Айрмонгеров, несмотря на то что они знали о его предстоящем прибытии. Ох, Люси, Люси Пеннант!
Я уже должен был встать. В комнату вошла старшая медсестра и велела мне одеваться. Я должен был идти к бабушке. Я должен был надеть брюки. Серые фланелевые брюки. Прощайте, голые коленки! Прощайте, голые икры и голени! Раньше я был бы счастлив. Я так хотел прикоснуться к своей собственной серой фланели, хорошенько рассмотреть ее и произнести с уверенной гордостью: «Ткань в елочку». Я должен был радостно сказать: «Прощай, вельвет». Раньше — но не теперь. О Предметы! Но вдруг я подумал: а что, если дедушка был прав, что, если Джеймс Генри был маленьким негодяем, хулиганом, ставшим затычкой? Что, если он при первой возможности засунет меня в карман и будет щипать меня и кусать?
Я должен был быть готов, одет и причесан на пробор. Я должен был уже вычистить зубы и шагать по длинному коридору. Но я все еще сидел здесь с затычкой на коленях, а рядом со мной лежали сложенные брюки. Я должен был идти к бабушке, старой леди с каминной полкой. А после этого, думал я, после этого я пошел бы в гостиную и посидел на Виктории Холлест, которая, вне всяких сомнений, спрашивала бы, где Маргарет. Обе они были реальными людьми, обе. Мне так жаль! И я хоть немного побыл бы с Люси. Теперь она была бы в безопасности, я бы сказал ей, что она может больше не беспокоиться, ведь Элис Хиггс снова стала дверной ручкой. (Ох, Элис Хиггс, как мне жаль! Что же я наделал? Что я за человек после этого?) Но потерять Люси!..
Я взял брюки. Что случится, подумал я, когда я их надену?
Я предположил, что сразу же после того, как надену брюки, возможно, даже в тот самый момент, когда серая фланель коснется моей кожи, у меня на лице начнет расти борода. Что я смогу отпустить бакенбарды, ходить с окладистой бородой и в костюме, как многие городские Айрмонгеры, которые позволяли себе быть настолько волосатыми, что их лица были похожи на заросшие плющом дома. Стану ли я волосатым? Стану ли я настолько бородатым, что мой собственный мех отгородит меня от мира? Покроюсь ли я волосами настолько, что Люси Пеннант, для того чтобы поцеловать меня, придется прорубаться ко мне, как Принцу в «Спящей красавице», потому что всем, что она увидит, войдя в мою комнату, поначалу будут лишь заросли бороды? Был только один способ узнать.
Я надел брюки.
Я натягивал их, чувствуя себя так, словно отрезáл собственные ноги.
Весь мир, думал я, теперь станет для тебя миром цвета серой фланели. Натягивая брюки, я словно покидал детскую. Как я себя чувствовал? Ощущал ли я превосходство? Чувствовал ли я себя старше? Мудрее? Тяжеловеснее? Сильнее? Распрямилась ли у меня спина? Стал ли мой взгляд тверже? Ощутил ли я свое происхождение? Стала ли моя грудь шире? Произвело ли случившееся впечатление на меня?
Нет, не могу сказать, что произошло что-то особенное.
По правде говоря, я чувствовал себя так же, как раньше. С той лишь разницей, что мне стало чуть теплее.
Впрочем, подумал я, нужно немного подождать. Час или два. Или неделю. Серая фланель теперь на мне, и нужно дождаться, пока она станет частью меня, вытеснив мое бывшее вельветовое я, сделав мою собственную кожу серой и фланелевой. В моей крови теперь есть шерстяное плетение, и оно распространяется по моему телу.
Вскоре я был готов. Мои запонки были застегнуты, а волосы зачесаны на пробор (борода все еще не появилась). Я был обут и одет в застегнутые на обычный манер жилетку и пиджак. Айрмонгер в перевязанном ленточкой конверте. С несчастным Джеймсом Генри в кармане.
Ну вот, сказал я себе, теперь не медли, ты должен увидеться с бабушкой.

 

Кровь и мрамор
Когда я покидал лазарет, Айрмонгеры-медсестры кланялись мне. Раньше они этого не делали. Одна молоденькая девчонка даже осмелилась потрогать мою обновку, но на нее тут же шикнула старшая медсестра. Теперь, надев брюки, я превратился в важную персону, внушавшую страх и уважение, хотя до этого был всего лишь маленьким мальчиком в коротких вельветовых штанишках, которого можно было даже ущипнуть за подбородок или взъерошить ему волосы. Но теперь с этим покончено. Теперь я был большим человеком, вышедшим в мир совершенно взрослым и чувствующим себя ужасно.
В коридорах дома я встретил несколько своих кузенов, которые останавливались и провожали меня ошеломленным взглядом, словно никогда раньше не видели брюк. Это было приятно, не буду отрицать. Я спустился по главной лестнице и вошел в бабушкино крыло. Раньше Айрмонгер-швейцар ни за что не впустил бы меня на ее территорию.
Я снова собирался увидеться со своей бабушкой.
Бабушка родилась на свет так давно, что ее поколение сильно отличалось от нынешнего. Старше ее был только прадедушка Эдвальд, бывший главой семьи. Эдвальд был тяжелым человеком. То, что бабушка, Оммебол Олиф Айрмонгер, должна выйти замуж за дедушку, было известно с самого начала, и Эдвальд хотел, чтобы она была для его наследника как можно меньшей обузой. Он не желал никаких сложностей с женой сына и ее женскими проблемами. Поэтому он поместил бабушку туда, где дедушка всегда мог ее найти. Он объявил, что ее предметом рождения будет большая мраморная каминная полка, которую звали Августой Ингрид Эрнестой Хоффман. Каминная полка была самым большим из известных мне предметов рождения. Она была такой огромной, что для того, чтобы сдвинуть ее, была нужна небольшая армия Айрмонгеров (ходили слухи, что один из них даже погиб, раздавленный полкой во время очередной переноски). Полку поддерживали две пышногрудые кариатиды. Это были красивые и немного сонные девы, одетые в тонкие платья, которые так и норовили с них соскользнуть, но никогда окончательно не падали. Они были в полтора раза больше живой женщины. Ох уж эти большие и красивые девушки! Я всегда думал, что это несправедливо, что такие красивые женщины оказались заточенными в мрамор. Я страстно желал их, мечтал о том, чтобы они очнулись и встретили меня где-нибудь в Доме или пришли ко мне в спальню.
Странно, думал я, странно, что предмет, который выглядит таким живым, может быть настолько тяжелым. Я знал, что они никогда не были живыми, но сколько же при этом в них было жизни! Когда я, еще будучи ребенком, сидел в бабушкиной комнате, приговоренный к тишине, когда мне было приказано держаться прямо и не издавать ни звука, мне казалось, что я пару раз заметил, как они вздыхали. Я был бы счастлив провести немного времени с ними наедине, но бабушка всегда была там. В этом-то и была суть: бабушка никогда не покидала своей комнаты.
Это было большое помещение с шестью огромными окнами. Бабушка родилась в этой комнате, а вскоре в ней оказалась и эта огромная мраморная штуковина. За всю свою долгую-долгую жизнь она, похоже, ни разу отсюда не выходила. В одной этой комнате было собрано все, что только могло ей понадобиться. Здесь была ее кровать, тактично спрятанный за панелью унитаз и все, что бабушка собрала за свою жизнь — за свое детство, школьные годы и годы замужества. Здесь были собраны доказательства того, что у нее были дети и что она уже состарилась. В этой комнате была вся бабушкина жизнь во всех ее мелочах. И раз она не могла выйти в мир, мир должен был прийти к ней. Все лучшее из собранного Айрмонгерами оказывалось у нее. У нее был лучший фарфор, китайская ваза времен династии Цин, русское серебро и парижские гобелены. В ее комнате висело множество предметов викторианской эпохи. На стене, покрытой обоями от Уильяма Морриса, висел портрет молодой женщины в пышном платье кисти лорда Лейтона. Но бабушка не была любительницей только лишь современного искусства, у нее имелись и произведения возрастом постарше, вроде картины Джошуа Рейнольдса, портрета обреченного всадника кисти Ван Дейка или рисунка Ганса Гольбейна. Я часто думал о том, что она собрала у себя в комнате все эпохи. Вещи быстро ей наскучивали, некоторые из них задерживались у нее в комнате не более чем на пару дней. Впрочем, некоторые находились там годами. Бабушка постоянно меняла убранство своей комнаты. Она могла потребовать картину с видом Венеции, китайские шелка — все, что угодно. И дедушка стремился удовлетворить ее потребности как можно скорее, ведь это был единственный способ ее задобрить. И хотя из-за своей массивной каминной полки она не могла покидать комнату, ее норов чувствовался по всему Дому, он был размером с Дом. Она действительно могла потребовать все, что угодно. Она могла позвонить в свой звонок, и дворецкому пришлось бы просидеть с ней целый день, могла позвонить снова, и к нему присоединилась бы экономка. Звонок — и в ее комнате шестнадцать слуг, звонок — и там дядюшки и тетушки со всего Лондона. Дедушка всегда делал для нее все, что только мог.
Именно своей жене, желая потешить ее, дедушка даровал право выбирать предметы рождения для всех членов семьи. И как она его за это отблагодарила? Она лишь жаловалась на то, как это ее изматывает, как она от этого устает и что это сведет ее в могилу. Но правда была в том, что ей это нравилось. Ее жизненное пространство было ограниченным, и ей нравилось управлять жизнями других — всех, кто жил в Айрмонгер-парке от мала до велика. Так что именно моя бабушка вручала расчески и затычки для ванн, свистки и спичечные коробки (о моя дорогая Люси!), рюмки для яиц и упоры для дверей. С уверенностью можно было сказать, что с тех самых пор, как бабушка взялась за дело, она стала раздавать направо и налево самые обычные предметы, всякую дребедень. Она называла членов своей семьи посредственностями, ее никто никогда не впечатлял, и она никогда не проявляла снисхождения. К примеру, она сломала жизнь бедного дядюшки Поттрика, сделав его предметом рождения веревочную петлю. И не чувствовала ни капли сожаления, ведь она сама была навечно заперта в единственной комнате. Можно ли представить себе большие страдания? Ходили слухи, что когда бабушка была моложе, она приходила из-за своего заключения в такую ярость, что могла вышвыривать из окон предметы огромной ценности. Она могла расколотить хрустальное зеркало, часы своей бабушки или алебастровый бюст. Единственным постоянным в этой комнате была мраморная каминная полка. Все остальное пребывало в состоянии постоянного изменения. Однажды, проснувшись в штормовом настроении, бабушка открыла окно и выбросила из него свою личную служанку, верно служившую ей много лет, после чего от горя царапала половицы до тех пор, пока ее ногти не потрескались и из-под них не пошла кровь. Все постоянно менялось, и лишь бабушка с каминной полкой всегда оставались прежними.
Мне казалось, что бабушка давно находилась в состоянии войны со своей полкой. Та всегда была молодой и красивой. Еще ребенком бабушка смотрела на этот огромный предмет, играла рядом с ним, одевалась, как девушки, бывшие его частью, и, поднимаясь по лестнице, ставила предметы на саму полку. Потом бабушка выросла и вышла замуж за дедушку. Дедушка стал ее посещать. Думаю, она очень завидовала своим кариатидам. Их пышнотелость была для нее подобна насмешке, ведь бабушка всегда была худой, плоскогрудой и костлявой. С каждым днем бабушка слабела и съеживалась, горбилась и теряла зубы; ее стареющее тело ныло то тут то там. А мраморные девушки оставались все такими же большими, сильными и округлыми. Бывало, бабушка на несколько месяцев завешивала каминную полку покрывалом. Однажды она приказала почти на год заложить ее кирпичами. Позже она царапала и била свой Предмет, откалывала от него кусочки. Она брала молоток и зубило и добавляла своим практически обнаженным девушкам морщин. И все же, несмотря на все это, я думаю, она их любила. Любила потому, что эта огромная мраморная штуковина, в отличие от наших ножных насосов, грелок, складных линеек, леек и скамеек для ног, была предметом невероятной красоты.
Я не посещал бабушку несколько сезонов. Когда я приходил к ней в последний раз, она поговорила со мной очень коротко, назвав меня ужасным разочарованием. Она обвиняла в этом моего отца, говоря, что он ни на что не был годен, что он стал для моей матери ужасной ошибкой. Она даже сказала, что это он убил мою мать, что если бы не отец, то мать до сих пор была бы жива. Она говорила, что была совершенно права, вручив ему мочалку для классной доски, чтобы он мог сам себя стереть. Рыдая, она сказала мне, что видит в моем лице черты матери, но при этом оно — лишь бледная тень лица той, его плохая копия, его жалкая имитация. После этого бабушка меня отослала, сказав, что больше никогда не хочет видеть, потому что я — ужасное напоминание о происшедшем. Она сказала, что было бы лучше, если бы она вообще забыла о том, что моя мать когда-то родилась на свет, потому что мысль о ее потере была невыносима.
Я не должен был посещать бабушку и приближаться к тому крылу, где она обитала. Дело было исключительно в бабушке, я был тут ни при чем. С другой стороны, ей нравилось, когда к ней приходили Муркус и Хоррит. Они были ее частыми гостями. Она дарила им много подарков и называла их красивыми. Она носилась с ними как с писаной торбой, называя их будущим семьи Айрмонгеров. Муркус очень любил рассказывать, что однажды бабушка сказала Хоррит, что та будет выбирать предметы рождения после нее, добавив, что она великолепно справится с этой обязанностью. Если это было неизбежным, оставалось лишь надеяться, что это произойдет как можно позже.
Но вот я вновь стоял там. Перед бабушкиной дверью и в брюках. Я постучал, но звук был настолько слабым, что, боюсь, она его не услышала. Я немного постоял снаружи. Покончи с этим, подумал я, и тогда ты сможешь отправиться в гостиную и увидеться там с Люси Пеннант. Ответа по-прежнему не было. Я постучал снова, на этот раз громче.
— Кто там? — послышался нетерпеливый голос бабушки.
— Это Клод, бабушка. Твой внук Клодиус, сын Айрис.
— Вытри ноги.
— Да, бабушка.
— Теперь входи.
— Да, бабушка.

 

Бабушкины ступеньки
Со времени моего последнего визита комната сильно изменилась. На окнах висели новые занавески, а на стенах — новые картины. Ее кровать была другой, ванна, похоже, тоже — к ней вели ступеньки. Бабушка сидела в кресле с высокой спинкой и казалась очень маленькой. Она была одета в черное, и на ногах у нее были толстые черные ботинки, которые выглядели очень поношенными. В этом не было ничего необычного — она часто приказывала Айрмонгерам-слугам носить ее обувь, чтобы та путешествовала по миру, ведь сама бабушка не могла этого делать. Она носила замысловатую белую шляпку, которая делала ее на голову выше. На ней было не менее десяти нитей жемчуга. Некоторые из них были туго обмотаны вокруг ее морщинистой шеи, другие струились по коленям. Их вес тянул бабушку вниз, и я подумал, что это делает ее похожей на черепаху. Было слышно, как снаружи бушевала буря, но в комнате все еще играли последние отблески света. В окна колотила разная мелочь — галька, обрывки кожаных ремней, мелкие осколки фарфора, страницы газет. Но бабушка была совершенно безразличной ко всем этим хлопкам и звону, доносившемуся от ее окон.
— Привет, бабушка, как ты? — сказал я. — Я так рад снова тебя видеть!
— Подойди сюда, дитя, поцелуй меня.
Я шагнул вперед. Под ногами скрипели половицы. Я пересек комнату и подошел к ней почти вплотную, ощутив дыхание старости и сырости. Это был сладковатый запах плесени, запах, означавший, что моей бабушке оставалось жить на этом свете не так долго.
— Поцелуй меня, — сказала она снова.
Я наклонился и осторожно поцеловал ее, почувствовав, как мои губы коснулись какой-то поверхности. Это была сморщенная бабушкина кожа. Она была настолько тонкой, что, казалось, я поцеловал паутину. Или брюссельскую капусту. Вот на что был больше всего похож ее запах.
— Садись, Клодиус, садись.
Я сел на край стоявшего неподалеку дивана. Это был диван в стиле ампир с прямой спинкой и жесткой непродавливающейся обивкой. Сидя на нем, я старался не смотреть в желтые глаза старухи.
— Сядь поближе, Клодиус.
— Да, бабушка.
Я осмотрел комнату, задержав взгляд на каминной полке с ее мраморными девушками, которые были все так же красивы. И сквозь вой бури и тиканье бабушкиных многочисленных часов я услышал, как мрамор сказал мне:
— Августа Ингрид Эрнеста Хоффман.
Итак, подумал я тем ранним вечером, вы тоже человек, мисс Хоффман. Я не могу думать о вас просто как об Августе — с предметом рождения бабушки нельзя быть таким фамильярным. Что за человеком вы были до того, как стали мраморной каминной полкой? Вы уж точно не были обычной, если превратились в такой невероятный предмет. Снаружи по оконному стеклу хлопнуло старое платье, грязное и рваное. Я вздрогнул, но бабушка не обратила на это внимания.
— Как это мило с твоей стороны, Клодиус, посетить свою старую бабушку. Как давно, молю тебя, скажи, как давно ты заходил ко мне в последний раз?
— Несколько сезонов назад, бабушка.
— Да уж. Ты вырос. Не совсем, конечно. Ты держишься не слишком прямо, сгибаешься, как упрямое растение, стремящееся пробиться к солнцу сквозь щель между занавесками. Так много времени прошло…
— Мне нужно было прийти раньше, бабушка, но…
— Тебе не нужно было приходить раньше. Тебя бы не приняли. Но сейчас ты здесь, потому что за тобой послали. Я так захотела. Захотела увидеть тебя до того, как ты уедешь. Снова попытаться разглядеть в тебе черты Айрис, моей дочери. Моей умершей дочери.
Она вновь надолго замолчала. Я сидел прямо и прислушивался к тиканью часов, к свисту и гоготанию бури за окном и к каминной полке, произносившей свое имя молодым и ясным голосом. Тик-тик-тик. Шлеп. Хлоп. Трах. Было ли одним из этих звуков биение старого сердца бабушки, с хлюпаньем гонявшего по ее телу старую, но такую чистую кровь Айрмонгеров, несшего эту кровь в каждый ее Айрмонгерский уголок? Тик-тик-тик. Трах. Щелк. Хлоп. Мимо окна со свистом пронеслось подхваченное бурей старое одеяло. На мгновение оно зависло перед нами, словно желая заглянуть в комнату, прежде чем снова упасть. В отличие от приспущенных одеяний мраморных женщин, оно упало полностью.
— На тебе брюки, Клодиус.
— Да, бабушка, я получил их сегодня.
Тик-тик-тик.
Щелк. Дзынь. Трах.
— Как тебе в них?
— Немного колются.
— Тебе выдали брюки, выдали слишком рано, и все, что ты можешь сказать в этот знаменательный день, — они немного колются? Это нехорошо, Клодиус. Ты должен подумать еще.
— Да, бабушка. Прости, бабушка.
Тик-тик-тик. Шлеп. Бум! В окно ударилась небольшая книга, словно птица, отчаянно стремящаяся ворваться внутрь.
— Пайналиппи, Клодиус. Думаю, ты виделся с Пайналиппи.
— Да, бабушка. У нас было Сидение.
— Я знаю, Клодиус, я знаю о тебе все. То, что я не вижусь с тобой, не означает, что мне ничего не рассказывают. Как она, Пайналиппи?
— Э-м-м… Очень хорошо, бабушка. Спасибо.
— Очень хорошо! Он говорит «очень хорошо»! Она страшная, Клодиус, страшная, как швабра. У нее неприятная кожа. У нее усы и черные волосы на руках. Она двигается как мужчина. Она слишком высокая и слишком толстая. Никакой грации и совсем никакой музыки!
— Да, бабушка.
— И ты должен на ней жениться.
— Да, бабушка, я знаю.
— Тебе виднее. По крайней мере, я думаю, что она преданная. И долговечная. Она не умрет раньше тебя, Клодиус. Такие живут долго. Она переживет тебя.
— Я в этом уверен, бабушка.
Тик-тик-тик. Шлеп. Звяк. Трах. Теперь предметы колотили в окна настолько часто, что я постоянно вздрагивал.
— Как твоя затычка для ванны?
— Моя затычка для ванны? Ты хочешь увидеть его? То есть эту штуку?
— Не будь занудой. Конечно же, я не хочу видеть эту штуковину. Это я выбрала ее для тебя, Клод. Выбрала специально. Мне принесли множество предметов, из которых я могла выбирать. Но я решила дать тебе затычку для ванны.
— Да, бабушка, благодарю тебя.
— Это было сложно. Я думала очень долго.
— Правда? Спасибо, бабушка.
— Очень утомительно.
Тик-тик-тик. Трах. Трах. Трах. Вдруг раздался мощный удар в окно, словно в него врезалась дохлая кошка.
— Ужасная погода, правда, бабушка?
— Конечно, я была не в состоянии выбирать предметы рождения. После смерти Айрис прошло слишком мало времени.
Я ничего не ответил. Тик-тик. Шлеп. Вжик.
— Иногда я вспоминаю ее так ясно, что почти могу видеть. Она играла в этой комнате. Она была маленькой девочкой. Я и сейчас вижу ее прислонившейся к каминной полке в том углу.
Тик-тик. Трах. Тик. Шлеп. Тик. Ветер выл. Мне нужно что-то сказать, подумал я, нужно что-то ей ответить.
— Жаль, что я никогда не знал ее. Мою мать.
Бабушка издала такой звук, словно задувала непослушную свечу. Затем она снова надолго замолчала. Звуки продолжали заполнять комнату. Скоро мне нужно будет идти в Гостиную, думал я. Я должен увидеться с Люси до того, как снова покажется солнце. Было уже очень темно. Буря была настолько сильной, что забрала с собой весь свет. Тик-тик. Трах. Рычание. Крик. Дверь открылась, и я подпрыгнул. Но это были всего лишь пять служанок. Они поклонились бабушке, и одна из них спросила:
— Можем ли мы, миледи, если это удобно, закрыть ставни?
— Так рано? — спросила она. — Почему?
— Уже семь, миледи.
— Уже? — Она взглянула на часы. — Я не знала.
— Но буря, миледи…
— Ладно, давайте уже, но только без лишней суеты.
Служанки принялись за дело. Они двигались нервно и торопливо. Каждый раз, когда окно открывалось — для того чтобы закрыть ставни и опустить шпингалеты, окна нужно было открыть — каждый раз, когда это происходило, буря врывалась в комнату и танцевала по ней. Она прыгала, смеялась, переворачивала комнату вверх дном, поднимала вещи в воздух, швыряла их от стены к стене, сотрясала картины. Ей даже хватало наглости трепать бабушкин огромный чепец. Она также трепала мои брюки и волосы. Еще она плевала мне в лицо каплями дождя. Моя голова гудела от ее шума, а запах был просто невыносим. Но шум был невыносимее. Наконец все ставни были захлопнуты, окна закрыты, а комната запечатана. Словно в знак триумфа, часы начали тикать громче и увереннее. Тик-тик-тик! Я вытер лицо носовым платком. Бабушка выглядела недовольной. Служанки зажгли в комнате лампы, навели порядок и наконец ушли, подобострастно кланяясь и все время повторяя слово «миледи». Мы вновь остались одни. Лишь тогда бабушка впервые проявила признаки беспокойства.
— Твой дедушка опаздывает, — сказала она. — Я не слышала прибытия поезда. Вряд ли я могла пропустить его.
— Нет, бабушка, — сказал я. — Не думаю, что он уже вернулся.
— Значит, он опаздывает. Не люблю, когда он опаздывает.
— Возможно, это из-за бури, бабушка.
— Не думаю, что Амбитту могла помешать буря. Хотя, нужно признать, буря сильная. Но как бы там ни было, он, вне всяких сомнений, скоро вернется домой. Значит, Клодиус, ты завтра отбываешь в город?
— Да, бабушка, утренним поездом.
— Я никогда не была в городе.
— Да, бабушка.
— Но теперь мне этого и не хочется. Что мне этот город? Какой мне от него прок, какой, скажи на милость? Никакого. Здесь мне гораздо лучше. Здесь есть все, что мне нужно. Давным-давно было время, когда я думала, что хотела бы его увидеть. Но не теперь. Больше нет. Я проклинаю свою былую глупость. Даже я, Клодиус, когда-то была молодой. Тебе кажется, что это звучит странно?
— Нет, бабушка, совсем нет.
— А вот мне это кажется странным.
Тик-тик-тик.
Раздался стук в дверь. Бабушка выглядела так, словно кто-то показал ей что-то очень нехорошее, возможно, даже непристойное.
— Что теперь? Кто там?
— Это миссис Пиггот, миледи, — послышался из коридора голос экономки.
— Пиггот? Чего тебе, Пиггот? Что надо?
— Я могу войти?
— Ко мне пришел мой внук, Пиггот. Нам так весело!
— Пожалуйста, миледи, — сказала Пиггот, все еще не решаясь войти. — Я просто обязана сообщить вам новости Дома.
— Вряд ли сейчас время для новостей.
— Обстоятельства, миледи, непредвиденные обстоятельства.
— Ой, да хватит уже стоять под дверью, Пиггот! Входи! Покажись!
В комнату вошла Пиггот. Она была не похожа на себя. Это была не та накрахмаленная и наглаженная Пиггот, которую я знал. Она была помятой и перепачканной, но заметнее всего был небольшой порез у нее на лбу.
— Пиггот! — взорвалась бабушка. — Как ты смеешь!
— Простите, миледи, — сказала она, — но я думала, что мне следует, что я обязана…
Она заметила меня и, вместо того чтобы, как обычно, кивнуть, тоненько вскрикнула:
— Мастер Клодиус! Вы здесь! Собственной персоной! Миледи, ох, миледи!
— Пиггот, — сказала бабушка, — прекрати суетиться, на тебя это не похоже.
— Да, миледи.
— Будь умницей.
— Да, миледи.
— Из-за чего такая суматоха?
Руки миссис Пиггот дрожали, она словно играла на невидимом рояле. Подойдя к бабушке, она встала на колени и шепотом рассказала ей на ухо то, что знала. Ее шепот был очень тихим, и некоторое время из-за тиканья часов я не мог разобрать ни слова. Лишь иногда слышались бабушкины реплики:
— Я знаю, что поезд опаздывает, женщина!
Снова шепот.
— И про Собрание я знаю!
Снова шепот.
— Насколько велико?
Снова шепот.
— Его нужно раздробить. Скажи этим джентльменам из города, что я сама разберу их на винтики, если они немедленно не покончат с Собранием. Я больше не желаю о нем слышать. Извинения не принимаются!
Шепот.
— Туммис?
Шепот.
— Ты уверена?
Шепот.
— Сам?
Шепот.
— В такую погоду?
Шепот.
— Вот проклятье! НеАйрмонгер!
Шепот.
— А Иктор и Олиш?
Шепот.
— Уже поймали?
Шепот.
— Что ж, мне жаль. Правда, жаль.
Короткая пауза, затем опять шепот.
— Что?
Шепот.
— Нет!
И снова шепот.
— Не может быть.
Еще несколько слов.
— Как?
Еще несколько.
— Что?!
Еще несколько.
— Наш!
Еще несколько.
— Который?
Еще несколько.
— Он!
Кивок.
— Сам!
Невнятное бормотание.
— Что они сделали?!
Опять несколько слов.
— Нет, нет, нет!
Тишина.
— Где она теперь?
Пара слов.
— Пропала!
Пара слов.
— Так найдите ее!
— Да, миледи. — Миссис Пиггот снова заговорила в голос.
— Поймайте!
— Да, миледи.
— Убейте!
— Да, миледи.
— Меня не волнует Собрание! Меня не волнует буря! Я хочу, чтобы ее поймали и убили. Немедленно, Пиггот. Не попадайся мне на глаза, пока это не будет сделано. Иначе я выстираю тебя с отбеливателем, моя дорогая.
— Да, миледи.
— Я заставлю тебя есть щелок.
— Да, миледи.
— И еще, Пиггот.
— Миледи?
— В этом замешан кое-кто еще.
— Миледи?
— С этим разберусь я. Сама.
— Да, миледи.
— Пиггот?
— Да, миледи?
— Нужно навести порядок. Я не потерплю хаоса под этой крышей. Колокола должны звонить спокойно — так же, как и всегда. Впрочем, возможно, в свете сложившихся обстоятельств отбой сегодня следует дать раньше.
— Да, миледи.
— Иди же, иди!
Трясясь, миссис Пиггот поспешила убраться от бабушки подальше.
— Бездарь! — рявкнула бабушка вслед уходящей экономке с такой силой, что казалось, это ее голос захлопнул дверь. После этого бабушка некоторое время молчала.
— Ты упомянула Туммиса, бабушка? — спросил я. — Все хорошо?
— Не беспокойся о Туммисе, Клодиус.
— Надеюсь, он скоро получит брюки.
— Не беспокойся.
Она долго на меня смотрела. Просто смотрела. Но что это был за взгляд! Я подумал, что ее взгляд пролез ко мне в ноздри и уши и стал рыскать там в поисках информации. Затем она глубоко вздохнула, словно отзывая всепроникающий взгляд обратно в свое тело. Она взвесила его, подышала им. Затем бабушка заговорила снова. Ее голос не был ни спокойным, ни умиротворенным, скорее недовольным и полным отвращения.
— Что ты собираешься делать там, в городе, Клодиус?
— Еще точно не знаю. Все, что скажет дедушка.
— Наконец-то хороший ответ. Ты Айрмонгер, Клодиус.
— Да, бабушка.
— Я верю, что ты будешь вести себя как Айрмонгер.
— Да, бабушка.
— Ты должен сделать так, чтобы наша семья тобой гордилась. Думаю, что это живет где-то внутри тебя, Клодиус, хотя ты хорошо это скрываешь. Ты должен стать великим Айрмонгером хотя бы в память о своей матери. Ты не должен нас подвести.
— Нет, бабушка, я сделаю все, что смогу.
— Этого недостаточно. Ты должен сделать гораздо больше. Ты начнешь все с чистого листа сегодня же, в эту самую минуту. Новая глава! Каждая твоя мысль должна быть о семье. Каждый дюйм твоего тела должен служить Айрмонгерам. Как я сказала, у тебя есть талант. Так и должно быть, сын Айрис просто обязан быть талантливым. У тебя есть порода, Клодиус. Но тебе еще многое предстоит сделать, чтобы стать достойным своей крови, Клодиус Айрмонгер. Ты должен любить, любить и еще раз любить свою кровь. Ты любишь ее, Клодиус? Любишь свою кровь?
— Да, бабушка, — пробормотал я. — Это ведь хорошая кровь, правда?
— Лучшая! Лучше и быть не может! Даже Саксен-Кобург-Готы не могут похвастать такой кровью. Их кровь довольно жидкая. Наша гуще. Тебе не сбежать от своей крови, Клодиус. Попробуй, и она взбунтуется против тебя. Пойди против своей семьи, и твоя кровь станет грязной и больной. Я знала одного Айрмонгера, младшего Айрмонгера, который отвернулся от семьи. Знаешь, что с ним произошло?
— Нет, бабушка, не знаю.
— Его ноги загноились. Они раздулись от гноя.
— Бедняга!
— Наша кровь таит в себе много секретов. Великих тайн. Тебе не сбежать от своей крови.
— Да, бабушка.
Тик-тик-тик.
— Ты знаешь, почему я выбрала для тебя затычку, Клодиус?
— Не знаю, бабушка.
— Потому, Клодиус, что все зависит от тебя. Участь твоей семьи лежит на твоих маленьких плечах. Тебе об этом известно? Нет, нет, не думаю. От тебя это долго скрывали. Думаю, слишком долго. Ты, как и все великие Айрмонгеры, имеешь особую связь с вещами. Особый дар обычно проявляется у одного Айрмонгера на поколение, и именно такой Айрмонгер ведет нас вперед. В мире есть много людей, которые хотят нас уничтожить. Твой постоянный плач в младенчестве уже сам по себе был знáком. Лично я хотела утопить тебя еще тогда — за ту боль, которую ты мне причинил. Но Амбитт не позволил мне этого сделать, и ты выжил. Выжил и вырос, хотя рос плохо. И вот тебе выдали брюки и отсылают прочь. Я дала тебе затычку в качестве личного предмета, Клодиус Айрмонгер, потому что ты, кровь моя, сделаешь в жизни одну из двух вещей. Как и затычка, ты либо удержишь нас внутри, став нашей защитой, барьером между нами и угрожающим нам сливным отверстием, либо, напротив, откроешь его и позволишь нам пропасть, хлынуть в никуда и исчезнуть навеки.
Она сделала паузу, чтобы произвести на меня большее впечатление. Тик-тик-тик! Действительно ли, подумал я, действительно ли часы затикали громче?
— Погубить такую семью, — продолжила она, попытавшись улыбнуться, — это просто ужасно. Это словно вылить из окна собственную мать, отца, тетушек и дядюшек, кузенов и кузин, с которыми ты играл в детстве, твою жену Пайналиппи — бросить их всех в пустоту. Сделай так, и все эти богатства, все это с таким трудом собранное имущество будет потеряно и уничтожено. Оно исчезнет, а наш род будут преследовать по всему свету. Нас будут проклинать, на нас будут плевать, нас будут оскорблять. Сделай так, и мы будем сломлены. Если ты предашь свою кровь… — Она подалась вперед еще сильнее, ее лицо покраснело, руки затряслись, а жемчуг зазвенел. — Не вытаскивай затычку, Клодиус, не вытаскивай!
— Не вытащу, бабушка, не вытащу!
— Ты решил вытащить ее!
— Нет!
— Ты сделаешь это!
— Не сделаю!
— Ты поступишь так со своей семьей!
— Нет, бабушка, нет, нет!
— Тогда поцелуй меня, дитя, поцелуй.
И вновь я отправился в ужасное путешествие по ковру, и, когда я наклонился, мои губы вновь коснулись черепа, обтянутого кожей. Когда я приблизился к ней, она схватила меня за руку. Наши лица оказались совсем близко, и она сказала:
— Не отрекайся от нас, Клодиус.
— Не отрекусь, бабушка.
— Ты любишь меня, дитя?
— Да, бабушка, люблю.
— Не причиняй боль тем, кто тебя любит.
— Я обещаю…
— Ты обещаешь! — В ее голосе прозвучало нечто похожее на счастье. — Хорошо. Это то, что мне было нужно. Обещание, данное в этой комнате, перед моей каминной полкой, рядом с которой играла твоя мать, торжественное обещание Клодиуса Айрмонгера поддерживать свою семью, служить ей так хорошо, как он только может, посвятить себя ей. Ты клянешься?
— Да.
— Тогда скажи, что клянешься.
— Я клянусь, — сказал я, дрожа. С меня ручьями стекал пот.
Она отпустила мою руку. Я снова сел на краю дивана, задумавшись, сколько же времени прошло с тех пор, когда я в последний раз сидел там. Вновь послышался шум бури. Или это бешено колотилось мое сердце, стремясь вырваться из своей клетки? Я принес клятву и, сделав это, понял ее значение. Теперь я был Айрмонгером, настоящим Айрмонгером, и это должно было стать всей моей жизнью. Я должен был посвящать каждый ее день своей семье. Но почему бабушка так настаивала, почему она запугивала меня, почему тратила на меня столько слов? Она будто знала, что я сомневался. И у меня действительно были некоторые сомнения. Она словно знала обо всем, что творилось в моей душе: о моих страхах относительно Джеймса Генри, о жалости, которую я испытывал к Предметам, но прежде всего о моих чувствах к Люси Пеннант, простой служанке, каминной решетке. Всевидящая бабушка говорила, что я должен обо всем этом забыть и наконец повзрослеть. Теперь на мне были брюки и я отправлялся в город. Я не пойду в гостиную, сказал я себе. Пойти туда было бы неправильно. Таким было мое решение на тот момент.
— Я поступлю верно, бабушка, — сказал я наконец.
— Ты хороший мальчик, — сказала она.
— Это очень приятно — носить брюки.
— Правда, Клодиус, это правда. Отлично. Пока ты не ушел, дорогой, у меня для тебя кое-что есть. Для такого Айрмонгера, как ты. Небольшой презент. Прощальный подарок.
Она указала на круглый стол, на котором лежал небольшой сверток, перевязанный лентой.
— Возьми его, дитя, — сказала она. — Открой его и скажи мне, что там.
Я развязал сверток. Это было маленькое серебряное ручное зеркало.
— Спасибо тебе, бабушка, — сказал я.
— На нем есть гравировка, — сказала она. — Прочти ее.
— ЧТОБЫ Я ВСЕГДА ЗНАЛ, КЕМ ЯВЛЯЮСЬ.
— Именно так, — сказала она. — Я бы в любом случае отдала его тебе сегодня, хоть и не знала, насколько такой подарок будет уместным. Ты всегда должен знать, Клодиус, что ты чистокровный Айрмонгер.
— Спасибо, бабушка.
— Для меня это счастье, милый мальчик. Теперь ты можешь идти.
— Спасибо тебе, бабушка. До свидания.
— Ты так спешишь покинуть свою старую бабушку? Такова молодежь, не так ли? Не может усидеть на месте.
— До свидания, бабушка.
— До свидания, Клодиус. Тебя ждут великие дела.
Я стоял в двери, страстно желая оказаться по другую ее сторону, подальше от бабушки со всеми ее вещами и словами.
— Клодиус! — позвала она.
— Да, бабушка, — сказал я в полнейшем отчаянии.
— Я люблю тебя.
Должна ли она так говорить? Должна ли она навсегда привязывать меня к Айрмонгерам и всему, чем они владеют? Да, да, должна.
— Я люблю тебя, бабушка, — сказал я.
— Тогда беги, — сказала она с доброй улыбкой. Эта улыбка была настолько любящей, что я на мгновение подумал о том, какая бабушка милая и хрупкая. В ту минуту я совершенно не думал о другой бабушке — неумолимой и яростной вершительнице человеческих судеб. О моей настоящей бабушке.
За пределами ее комнаты было гораздо более шумно. Как только я оказался в доме, рев бури вновь обрушился на меня со всех сторон. Все ставни были закрыты, но было слышно, как о них колотятся предметы. По бабушкиному коридору были разбросаны осколки стекла, а весь дом сотрясался.
— Поезд уже прибыл? — спросил я бабушкиного швейцара на главной лестнице.
— Еще нет, сэр, — сказал он.
— Тогда он очень опаздывает.
— Да, сэр, действительно опаздывает. Очень сильно.
— Повреждения серьезные?
— Не хотел бы я сейчас оказаться на чердаке. Там нынче все вверх дном. Тучи пыли долетают оттуда даже до главной лестницы. Видите эту кучу на полпути вниз?
Я заметил небольшую кучу мусора и щебня, лежавшую под трещиной в потолке. Трещина была небольшой, и, думаю, волноваться было не о чем.
— Я слышал о Собрании. Его поймали?
— Думаю, еще нет. Этой ночью в Доме много звуков. Некоторые из них рождены Собранием, некоторые — бурей. Мне сложно отличить. Как бы там ни было, Собранием занимаются городские, так что все скоро закончится.
— А скажи-ка мне, швейцар, крысы уже бежали вниз? — спросил я.
— Да, сэр, еще два часа назад. Сразу после того, как вы зашли к миледи. Была целая крысиная процессия — никогда не видел их в таком количестве. И все как одна мчались вниз по лестнице. Я держался здесь, подальше от них. Я даже залез на стол. Они шли минут двадцать. Не знал, что их так много.
— Куда они бегут?
— Думаю, что наружу, разве нет, сэр? Они не хотят оставаться внутри.
— А куда наружу?
— На Свалку, конечно же.
— На Свалку? В такую-то бурю?
— Конечно, сэр. Они лучше попытают счастья снаружи, чем застрянут здесь. Ничто не удержит их в Доме этой ночью. Они думают, что тут небезопасно. Какую же суету они подняли! Трусливые они, эти крысы, скажу я вам. Не могу забыть их писка. Они не хотят здесь оставаться. Ни за что не останутся. Тут небезопасно, небезопасно. Так они думают.
— А сам ты как думаешь, Айрмонгер? Здесь безопасно? — спросил я.
— Я? Вы меня спрашиваете? Я в этом не разбираюсь, сэр, совершенно не разбираюсь. Но я решил для себя, что не пойду ни на чердак, ни на верхние этажи. Нет, туда я не пойду. Не пойду я и в восточное крыло — оно трясется и при обычном ветре. И вниз я тоже не пойду, скажу я вам. Не пойду, потому что там скоро все затопит, обязательно затопит. Лично я остаюсь здесь, на средних этажах. Здесь безопаснее всего, скажу я вам. А что насчет вас, сэр? Могу ли я спросить, куда этим вечером направляетесь вы?
— Не знаю, Айрмонгер. Правда в том, что я не знаю, куда мне идти, наверх или вниз.
— Лучше не стойте здесь, иначе вас могут посчитать праздношатающимся, сэр. А я думаю, что вам лучше не шататься праздно, сэр. Это не подобает такому человеку, как вы, сэр.
— Думаю, я пойду к своему кузену Туммису, швейцар. Мне пора.
— Очень хорошо, сэр.
— Спокойной ночи, швейцар.
— Спокойной ночи, мастер Клодиус. Будем надеяться, что она окажется безопасной.

 

Мой друг Туммис
В коридорах было больше Айрмонгеров, чем обычно. Повсюду сновали Айрмонгеры в ливреях, а в том коридоре, который вел к покоям Туммиса, я заметил помрачневших тетушек и дядюшек. Ковровая дорожка под ногами была мокрой из-за прорывавшейся в дом бури, а под дверью, которая вела непосредственно в комнаты Туммиса и его семьи, виднелась огромная лужа. Внутри собрались его родители, Иктор (шаровой кран) и Олиш (прижимной прут), а также его братья и сестры, все младше его (сифон, ершик для унитаза, ограничитель для двери, шляпная булавка и сечка). «Отчего такая суматоха?» — удивился я. Наверное, ему тоже выдали брюки. Значит, мы пожмем друг другу руки, похвалим наши обновки, их рисунок в елочку, поговорим о том, какое это чудесное превращение. Без вельветовых штанишек он будет не похож сам на себя. Я задумался о том, куда они отправляют Туммиса, о том, какой путь они для него избрали.
— Добрый вечер всем, — сказал я, попытавшись придать своему лицу самое важное Айрмонгерское выражение, которое приличествовало бы моменту, имевшему для семьи такое значение.
— Ох, Клод, ты не должен здесь находиться, — сказала одна из тетушек.
— Могу ли я увидеться с моим кузеном Туммисом? Я хотел бы пожать ему руку.
— Нет, Клод, не можешь. Уходи.
— Как видите, мне тоже выдали брюки, — сказал я. — Так что я не уйду.
— Ох, правда? Это замечательно. Но, пожалуйста, Клод, не сейчас.
— Я хочу пожелать ему всего самого лучшего.
— Нет, Клод. Довольно.
— Но я хочу его увидеть. Почему я не могу этого сделать? Что в этом необычного?
— Клод, сколько раз тебе нужно повторять?
— Я могу хотя бы обменяться с ним кивками в такой знаменательный день?
— Знаменательный день? О чем ты, Клод?
— Я говорю о брюках, тетушка Помулара.
— Брюках? Брюках? При чем тут брюки?
— Сегодня Туммис получил брюки, разве нет? Как они сидят? Хорошо?
— Клод, ох, Клод, Туммис не получил брюки!
— Нет? А что тогда случилось?
— Ох, Клод!
— Что случилось, что?
— Туммис пропал, Клод.
— Туммис пропал, тетушка Помулара?
— Да, дорогой Клод, боюсь, что так.
— Тогда нам нужно искать его, разве нет?
— Он пропал на Свалке, Клод, бесследно исчез в бурю. Он ушел в одиночку. Ему сказали, что он не женится на Ормили. Ему об этом сказал Муркус, хоть это и неправда. И он узнал, что тебе выдали брюки. После этого он ушел. Он был одет очень аккуратно. Мне даже сказали, что он что-то напевал. И Свалка поглотила его.
— Нет, — сказал я, — нет и нет.
— Да, Клод. Боюсь, что так.
— Нет, нет, это неправда!
— Прошу тебя, Клод, дай его семье погоревать о нем. Они собираются положить его вентиль в Мраморном зале — к счастью, хоть его удалось найти. Его принесла какая-то Айрмонгер-служанка, пытавшаяся ему помочь. Хоть какое-то утешение.
— Ох, Туммис! — прошептал я. — Что же мне делать?
— Пришло время оставить самых близких наедине с их горем.
Сквозь толпу взрослых Айрмонгеров я разглядел тетю Олиш, мать Туммиса.
Ее глаза были красными от слез, и она с несчастным видом держала на коленях его вентиль, который я узнал с первого взгляда, кран с буквой «Г», означающей слово «горячая».
— Мы идем в Мраморный зал, — сказала тетушка Помулара. — Идем с Иктором и Олиш, чтобы положить Туммиса на его полку.
— Ох, мой бедный Туммис! — сказал я. — Родной мой.
— Будет лучше, Клод, если ты уйдешь. Олиш с Иктором еще больше огорчатся, если увидят там тебя, да еще в брюках.
— Думаю, я пойду и убью Муркуса.
— Нет, Клод, не говори так.
— Как они собираются его наказать?
— Клод, а как, по-твоему, они могут его наказать? — сказала Помулара. — Кроме того, вина за то, что Туммис ушел в бурю, лежит не только на Муркусе. Туммис сам решил уйти. Сам. Мы идем не к Великому сундуку, а к Маленькому шкафчику.
— О, Туммис, как же ты мог?
— Пожалуйста, Клод, иди домой, иди.
— Подождите! — сказал я. — Одну минуту! Тетя Олиш, дядя Иктор, пожалуйста, могу я минуту подержать его кран?
Тетя Олиш прижала кран к своей груди. Казалось, мой вопрос глубоко оскорбил ее. Это действительно могло оскорбить ее, ведь моя просьба была просто ужасной. Скорбящего Айрмонгера всегда следовало оставлять наедине с предметом рождения его умершего родственника, это было одним из важнейших элементов этикета. И все же я должен был его послушать, должен.
— Клод! — воскликнула Помулара. — Что бы ты ни собирался…
— Пожалуйста, тетя, всего на минуту. Боюсь, что он в любой момент может превратиться в человека. Или… или же… нет, лучше, если он превратится… гораздо лучше.
— Как ты смеешь! — вскричал дядя Иктор.
Но я выхватил вентиль из рук Олиш и прислушался к нему, прислушался внимательно. Давай же, давай! Говори. Позволь мне тебя услышать.
Но кран молчал.
— Ты можешь разговаривать, — сказал я. — Знаю, что можешь. Хилари Эвелин Уорд-Джексон — вот что ты говоришь. Давай же! Я часто тебя слышал.
— Клод Айрмонгер, немедленно отдай его! — завопила тетя Олиш.
Я ничего ей не ответил.
— Осторожнее с ним! — кричала она. — Отдай!
Я молчал.
— Ох, тетя Олиш, — прошептал я, когда она выхватила его у меня. — Теперь это всего лишь кран.
— Это предмет рождения нашего Туммиса!
— Тетя Олиш, дядя Иктор, — сказал я. — Туммис мертв.
И я бросился прочь.

 

Мотор внутри меня
Дом сотрясался от бури. И от чего-то еще. Горе, горе вам, Айрмонгеры. Дом был полон вины. Все были бледными и тряслись. Так было всегда, когда кто-то из Айрмонгеров пропадал на Свалке. Но эта утрата из утрат была моей утратой. Туммис. Туммис погиб. А с ним погиб и человек, которого когда-то звали Хилари Эвелин Уорд-Джексон.
Я никогда не хотел слышать имена предметов. Никогда об этом не просил. Как же я ненавидел тогда весь этот бормочущий хлам, как презирал свою способность слышать их, все эти вещи, в которых, как оказалось, были заперты люди! Как же я хотел быть таким же, как все остальные, и слышать то же, что слышат они, а не имена всех этих пропавших! Я не хотел знать, что Туммис мертв, я хотел надеяться на то, что его все еще можно найти. Я хотел, чтобы он вернулся, но знал, что он не вернется.
Не сможет вернуться.
В довершение всех бед буря была настолько громкой, что врывалась в мою голову и вращала мои мысли, играла ими, скреблась внутри меня. Я все еще мог слышать движение предметов на Свалке, на этой проклятой Свалке. Некоторые из них перелетали через стены и ударялись о ставни, словно смеясь над гибелью Туммиса.
Возможно, я убью Муркуса. Возможно, я просто должен. Что же мне делать?
Я вернулся к себе.
По всему дому закрывались двери. Я ходил по своим маленьким комнатам. Все было неправильно. Все раздражало. Все возмущало. Хотелось вырвать свое сердце. Я должен контролировать себя. Я должен думать о своих брюках. Но правда была в том, что я был противен сам себе и ненавидел свои брюки. Буря все так же гудела, не позволяя забыться ни на минуту. Она насмехалась, насмехалась и насмехалась, била по голове, окутывала. Я начал думать о том, чтобы разбить окно и впустить ее окончательно. Ох, Туммис, Туммис! Мне жаль, мне так жаль! Он был моим Туммисом, разве нет? Моим и бедной Ормили. Что бедная Ормили чувствовала этой ночью? Что мне делать? Что вообще теперь можно сделать? Кем бы я был без Туммиса, скажите на милость?
И тогда я вспомнил о бабушкином зеркале. Я вытащил его. Чтобы я всегда знал, кем являюсь.
Спасибо тебе, бабушка.
Теперь я вспомнил. Хотя раньше не мог. Где-то внутри меня заработал двигатель. Паровой двигатель. От меня шел пар.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий