Опосредованно

Глава 7
Поэтому так некрасивы праздники и приметы

Ну, то, что получилось с мамой, было закономерно, что уж тут. Лена в общих чертах понимала, чем все закончится, еще за несколько лет до того. Это совпало с тем, что она открыла для себя новый вид прихода, который прозвала «цепочкой Блока», и несколько текстов написала таким образом, что ей становилось плохо оттого, что становилось хорошо, и при этом было хорошо, потому что было плохо. Блок же был тут таким образом, что один раз упомянул подобный приход, описывал его, «как если бы кто-то совершенно понятными для тела словами мог передать борьбу с гордыней, когда почти всегда, звено за звеном, сначала следует преодоление ее, затем гордость за то, что преодолел, затем понимание, что это тоже гордыня, радость, что поймал себя на этом, и снова понимание, что и это тоже есть гордыня, и так без конца, и такое чувство, что из всех книг в мире остались только Гаршин и Погорельский, и сегодня читаешь одного, а завтра другого». «Что-то будет», – подумала Лена, когда цепочка Блока навестила ее во второй раз. «Вот оно», – решила она, когда позвонил новый мамин родственник, вроде как великовозрастный пасынок, и сообщил, что мама серьезно больна. «На голову?» – не смогла удержаться Лена, и у раздражения ее была в тот момент причина: что-то бытовое, неимоверно раздражающее за короткое время, но тут же забывающееся, да и в целом Лена считала, что имеет право на такой вопрос после всего. Со стороны собеседника послышалось осуждение, в ход пошли фразы «рожала в муках», «все-таки мать – это святое», «даже совсем отморозки, и те», «бывает, детдомовцы находят маму и помогают», «ночей не спала», «попросить прощения». Лена так поняла, что должна извиниться перед матерью, поэтому спросила, как зовут звонившего; звали его Николай. «Коля, идите, пожалуйста, лесом, – попросила Лена, – вы, очевидно, совершенно ничего не знаете». В оставшийся отрывок разговора Николай успел вставить слово «неблагодарность».
На следующий день Лене позвонила женщина, мамина падчерица и, в той или иной вариациях, повторила те же фразы, что говорил Николай, только если мужчина произносил их сурово, как некую выстраданную по лесоповалам правду, то женщина оскальзывалась в умилительные и слезливые интонации, отвращавшие Лену еще больше. «Мама одна!» – сказала женщина, на что Лена не могла не ответить: «Логично».
Почему сразу не попытался поговорить с Леной мамин убедительный новый муж – непонятно; может, взрослые посчитали, что дети должны разобраться друг с другом сами, познакомиться и подружиться, вроде как в песочнице. Но у Петра Сергеевича, так он представился, почти сразу же нашлись нужные для Лены слова, когда она вспылила на очередной звонок очередного маминого миньона. А возможно, и не так уж были верны слова, как спокойный голос, очень усталый и добрый, как бывал у отца, каким Лена его себе помнила, или представляла, что помнила. «Да все я понимаю, – сказал он, – вы обе очень сильные, вот и вся недолга. Нашла коса на камень. Она и сама не хочет тебя видеть, честно говоря, это уж с моей стороны хулиганский поступок такой. Как-то не хочется, чтобы вы до конца ее жизни грызлись, или чтобы она вот так тебя не принимала почему-то. Очень уж резко у нее все получилось. Она, по-моему, боялась, что я на тебя западу, не хотела конкуренции, господи, глупость какая. А когда смотрел, как она с нашими внуками возилась, думал, ну ведь еще есть внуки, зачем себя радости лишать? Ну, вот так как-то и получилось все глупо. А теперь – вот».
«Я не верю, что получится», – ответила Лена. «Так и я не особо верю, – сказал Петр Сергеевич. – Ну вот бывают такие моменты, когда делаешь все зря, а все равно делаешь, для собственного спокойствия хотя бы. Не мне, правда, советы давать, тоже знаешь, если бы сам себе сейчас позвонил в прошлое, то там очень сомневаюсь, что встретил бы какое-то понимание. Так я и сейчас в прошлое как бы звоню, замаливаю грешки, и у меня, притом, не было причин для того, чтобы горячиться, а у тебя есть. Как ты справилась-то, вообще?»
«Сейчас вроде бы и не кажется, что справлялась как-то. Больше представляла, что было бы, если бы так же с дочерями своими поступила. Как они жили бы без меня, как я без них. Ну, во-первых, не смогла бы без них. И ужасаюсь, потому что они скоро все равно съедут, уже осталось-то несколько лет буквально до того, как они ручкой помашут. Не знаю, как буду сидеть одна в квартире. Раньше, вот, удивлялась, почему женщины терпят тирана какого-нибудь совершенно поехавшего, а сейчас думаю, что это предусмотрительно. Вообще, столько усилий, оказывается, нужно прилагать, чтобы в одиночестве не остаться, а иногда и этих усилий не хватает. Раньше, знаете, забавной казалась сценка из “Любовь и голуби”, где Василий Раисе Захаровне говорит: “Да какая судьба? По пьянке закрутилось и не выберешься”, так вот, сейчас вообще не смешно».
«Ну да, понимаю», – сказал Петр Сергеевич.
«А сама идея, что я своих могу вот так вот оставить, потому что они мне мать мою напоминают (хотя они не напоминают, но даже если бы напоминали). Как это все работало у нее в голове? Как это, вообще, сложилось? Просто не представляю, какой надо быть».
«Ну вот бывает так, что, – когда Лена замерла, слегка парализованная своим возмущением: – Знаешь, вот, когда с любимым человеком находишься. Допустим, с женой, в твоем случае – с мужем. И вот так вот вам двоим хорошо, на кухне, допустим, а тут еще ребенок вбегает, и ребенок тоже любимый, но вот в этот вот момент, когда вы сидите, он – лишний, и вообще, любой человек в этот момент – чужой, так вам вдвоем хорошо. Не хочется никого больше. Можно было вдвоем на острове на каком-нибудь жить, и не наскучили бы друг другу никогда. У нас с твоей мамой не так, у нас и не вышло такого, что было у меня с бывшей моей супругой и у нее с твоим папой. Не получилось. Мы хорошо живем, но вот именно такого не было. А с твоим отцом у нее было, видимо. Всегда. Понимаешь? Они как бы всегда на этой кухне сидели, и все были им в тягость. А когда его не стало, то выросло, что выросло. Дальше уже покатилось все само собой».
«Не понимаю я этого, – сказала Лена. – Глупость какая, кухня, блин».
«Ну вот такой вот блин, да», – сочувственно вздохнул Петр Сергеевич, и Лена внезапно осознала, что у нее такие отношения не с живым человеком вовсе, а со стишками ее собственными, которые – химера, собранная из повсюду мимоходом украденных предметов, бледно или ярко подсвеченных прилагательными. И что стань речь живым человеком, или дари ей хоть один живой человек хотя бы половину того, что давали ей стишки, его смерти она бы не перенесла.

 

Лену в Тагиле должен был встречать сын Петра Сергеевича – уже знакомый ей Николай; он и встретил. Вел он себя, как только что оштрафованный таксист – медленно моргал в зеркальце заднего вида, был вял от презрения и немногословен, точнее, молчалив. Разве что телефону сказал скучным голосом: «Да, везу», – а больше Лена от него ничего не услышала. Лену все еще растаскивало от недавнего прихода, поэтому она обижалась на все это как бы со стороны. Голос Николая в динамике был тяжелее, чем сам Николай, – Лена представляла его таким крепышом, а он был вроде тростинки на ветру, худющий такой баскетболист, блондинистый, с уклоном в рыжину, поэтому всю тагильскую дорогу она ощущала, что едет сразу в двух машинах – с басовитым ненастоящим братом по серьезному делу и с баскетболистом на тренировку в зал, похожий на школьный, где будет пахнуть резиной баскетбольных мячей, мячи будут летать яркие и легкие, как апельсины, при этом ударяясь в лоснящийся от масляной краски пол, как боксерские перчатки в грушу. Высокой оказалась и сестра Николая. Лена сама была не коротышка, но они посмотрели на нее сверху вниз и в прямом и в метафорическом смысле, когда она сняла обувь в прихожей частного домика на Уралвагонзаводе и выпрямилась.
Это был то ли октябрь, то ли ноябрь, Лена потом не могла вспомнить, в пробел между почти запахнутыми шторами было видно, что снег налипает на лысые ветки неизвестно какого куста в палисаднике, (мстительно вплела потом этот снег в стишок: «Дорогая – это все пенопласт, / с помощью которого перевозят нас / в одной большой картонной коробке, мать, / с обозначениями: “переворачивать”, “ронять”, “кантовать”»). Лена увидела фотографию мамы в рамочке на стене и сначала даже не узнала ее, улыбающуюся, окруженную пятью чужими разновозрастными рыжими детьми, настолько непохожую на всех остальных, что казалось, ее вырезали и вклеили из совсем другой фотографии, а затем, третьим слоем, наклеили белые зубы ее улыбки. Мама была вроде англичанки начала прошлого века, затесавшейся в ряды ирландцев с какой-нибудь миссией, образовательной ли, религиозной, она была неуместной, бледной, среди этих ярких волос и щедро покрытых веснушками лиц, несколько даже фальшивой, но при этом совершенно, кажется, счастливой в тот момент, когда ее фотографировали.
«Где она?» – спросила Лена, оглядывая примыкавшие к гостиной двери.
«Папа повез тетю Вику на процедуры», – ответила женщина, и в этом было много недоговоренного, как бы удержанного в себе, что-то вроде «хотя вы могли бы за мамой ухаживать», «вот как мы к ней относимся, не то, что вы», невысказанного, но, вместе с тем понятного и так.
Что ни говори, а Лена все же волновалась, да так, что не стала даже пить чай из опасения, как бы ее не стошнило, что до самодельного печенья, похожего на магазинное овсяное, только больше и как будто суше, то от одного вида его у Лены запершило в горле, будто она уже проталкивала его крошки по пищеводу.
Пока женщина рассказывала, что прогноз оптимистический, и вообще, мама у Лены еще поборется (что всегда, в кино даже, звучало как приговор). Лена смотрела на коробки из-под обуви и бытовой техники, спрятанные на шкаф, на пару круглых лоскутных половичков, макраме, оплетавшее овальное зеркало и горшок с каким-то цветком, стопку газет, убранных с журнального столика на пустовавшее кресло, и ей становилось душно, как от астмы.
«Ну а у вас как дела? – спросила женщина. – Где-то работаете? Детки есть?»
Лена подумала, что любой ответ прозвучит, как оправдание, но все-таки пошутила: «Двое своих, один приблудный и еще шестнадцать – по работе», – и почему-то вспомнила, как у Жени возник удивительный момент тупости в математике, классе в третьем внезапно у него потерялось, будто из кармана вывалилось, умение делить и умножать столбиком, и Лену привлекли, типа, профессионал, и Женя, раз за разом деля и умножая и забывая перенести сотни или десятки в сотни или десятки, поднимал на нее честные глаза, спрашивал: «Правильно?».
Кажется, женщина испытала разочарование, когда узнала, что Лена – учитель в школе. Неизвестно, что про нее рассказывала мать, но ожидалось, видимо, что-то такое неопределенное, возможно, что Лена существует на алименты, которые вытрясла из мужа.
Лену обхаживала только мамина падчерица, пасынок караулил где-то за кулисами. Неизвестно, чего он боялся, Ленина аура действовала на него отталкивающе, что ли. К моменту приезда Петра Сергеевича и мамы он оказался аж на улице, потому что именно со двора Лена услышала радостный мамин голос, от которого ее почему-то холодом пробрало. «Ой, Коленька, здравствуй, какой сюрприз!» – воскликнула мама.
Лена не заметила, как сказала вслух: «Сюрприз, да», – наткнулась на слегка испуганный взгляд падчерицы, которая сразу же извинилась и вышла по направлению кухни, за поворот, откуда тащила до этого чай и печенье.
После приглушенного шевеления мужских и женского голосов, слов в котором было не расслышать, только интонации, сердитая – мамина, сочувственная – Николая, и усталая – Петра Сергеевича (единожды мама выступила с репликой: «Это просто бред!»), мама появилась на пороге комнаты, неожиданно резвая, румяная, как один из лежавших на полу половиков, и бодрая от злости. Лена, ожидавшая по тому, что ей расписали, чуть ли не что-то такое, что ассоциировалось у нее со словом «хоспис», откинулась в кресле, хотя до этого думала, что все-таки подойдет и попытается сочувственно обнять: какое-никакое сопереживание у нее таки имелось. Все это время она совсем не представляла, как приступить к этому разговору, потому что он не был нужен ни ей, ни матери, но, если бы мама вошла, опираясь на тросточку или держась за косяки, стенку, можно было хотя бы спросить: «Как ты?».
«Я так смотрю, ты меня уже похоронила, – сказала мама. – Нужно что-то? Позлорадствовать приехала?»
Лена только и смогла что вздохнуть, давя в себе раздражение, которое могло вылиться неизвестно в какую внезапную грубость: «Мам, ну, может, хватит. Давай посидим, поговорим, давно же не виделись. За столько лет можно было уже перестать беситься».
Мама послушно сняла пальто и размотала с шеи косынку, чуть поморщившись, села в кресло рядом и сказала, начало ее слов было нарочито проникновенное, каким бралась она обычно за продуманную ругань с последующим бесконтрольным битьем, когда Лена была еще ребенком: «Хорошо, Леночка, давай поговорим, конечно. Конечно, давай поговорим, солнышко. Что ты мне хочешь сказать? Ну?»
Лена промолчала, одновременно ужасаясь тому, что может наговорить сгоряча, и восхищаясь той приторной ненавистью, которую источала мать; той ненавистью, которая до сих пор оглушала Лену, уже взрослую; ненавистью, источник которой не иссякал в матери уже столько лет.
«Помнишь, дорогая, о чем мы тогда говорили, когда я уходила? Помнишь? – сказала мама. – Что мне нужно отдохнуть от тебя. Помнишь, Леночка? Скажи, помнишь или нет? Так вот, – торжествующим шепотом сказала мама, не дождавшись ответа, – я еще не отдохнула! Как это тебе объяснить, чтобы ты больше не появлялась?»
Она замолчала, тяжело дыша, но продолжала смотреть на Лену бешеными старушечьими глазами.
«Неужели совсем неинтересно, как я жила?» – спросила Лена.
«Совсем нет. Ни то, сколько …барей у тебя было, ни сколько выбл…дков ты нарожала. Вот, не поверишь – совсем. Просто не лезь ко мне – и все».
Как ни отнекивалась Лена, а обратно до вокзала ее повез Петр Сергеевич. На возражения матери он твердо ответил: «Это у тебя с Еленой терки, а со мной у нее этих терок нету». Именно он цыкнул на дочь, когда она сказала вместо «до свидания», соболезнующим почти тоном: «Это ж надо было так мать довести, чтобы она до сих пор…» «Верка, – одернул ее Петр Сергеевич, – сороковник с лишним ты уже переступила, язва такая, а ума все так и не набралась!» Больше Лену зацепило не то, что сказала мамина падчерица, а то, что звали ее, как близняшку.
«Нервы у тебя, конечно, да – похвалил Петр Сергеевич, ёжась. – Не представляю, как ты это. Извини, слушай, правда. Втравил тебя. Но была такая надежда, знаешь, все равно же люди меняются иногда, делают какие-то выводы». Был он тоже, как и его дети, высокий, только более массивный, из таких бодрящихся пожилых мужчин, которым есть чем бодриться, с ясным еще взглядом и благородной лысиной, похожей на короткую стрижку. «Чего с ним мама раньше не связалась? Он бы урезонил бабулю», – подумала Лена и сказала, хотя особой благодарности не чувствовала, больше из симпатии к этому своему несостоявшемуся отцу: «Все равно спасибо. Нужно было попробовать, чтобы, правда, не маяться потом, если все пойдет плохо». Он согласно кивал, как кивал, наверно, на большинство слов Лениной матери.
«Так-то она хороший человек, с плохим бы я и не жил», – вздохнул Петр Сергеевич, помолчав, а затем разродился исповедью, которую Лена перестала сразу же слушать, лишь только она началась, и догадалась, что все кончилось, только по наступившей на одном из светофоров тишине.
«Да это все правильно, что вы говорите, – наугад согласилась Лена. – Только вокруг меня ведь все правильные вещи говорят».
Со стороны эти несколько лет болезни матери напоминали некий чемпионат или олимпиаду, где мама должна была победить. Петр Сергеевич стохастически звонил, то несколько раз в месяц, то раз в несколько месяцев, и сообщал об итогах лечения, будто и сам внезапно вспоминал о Лене, как она порой вспоминала, что у нее есть еще родственники, хвалил маму за терпение и упорство, врачей за заботу и профессионализм. В его голосе, полном уверенности, потому что они всё делали, как надо, угадывались, конечно, тревога и страх, что всё это они делают впустую. Была химиотерапия, которую мама стойко, разумеется, выдержала и которая вроде бы, сильно помогла, после нее мама быстро пришла в себя. Затем понадобилась операция и еще химиотерапия. Был новогодний звонок Петра Сергеевича, он поздравил Лену и девочек, сказал, что, скорее всего, звонить по поводу болезни больше не будет, разве что без причины, просто поговорить. Лена не слышала его еще полгода где-то, пока он не возник снова и не сообщил все так же уверенно, что все вернулось, но, кажется, достаточно небольшого курса, чтобы одолеть и это. Закончив беседу, Лена поймала себя на том, что с начала разговора и до самого его конца ей мерещилось что-то вроде бесконечной виолончельной басовой ноты, какой в триллерах нагнетают мрака в мрак на экране.
Каждый раз, когда звонок из Тагила завершался, Лена вспоминала, что неплохо было бы спросить, наконец, откуда Петр Сергеевич взял ее номер, и снова забыла, когда опять позвонили насчет мамы и сказали, что не все потеряно, есть еще замечательный мануальный терапевт, который берет дорого, но результаты у него лучше, чем у докторов с дипломом. «Вот и все», – догадалась Лена, однако это «все» растянулось еще где-то на год бабок-шептуний, экстрасенсов и бог знает еще кого.
Дядя дал телефон Лены Петру Сергеевичу и его детям, он сам выболтал это во время покаянной своей обычной болтовни, когда пришел в гости. «Не нужно было?» – спросил он виновато. «Да, наверно, все-таки нужно», – ответила ему Лена.
* * *
В смертях дяди и мамы Лене сначала померещился даже некий умысел. Мама долго болела, словно не время ей было умирать раньше деверя, а дядя набирался холестерином и в целом не следил за своим здоровьем, чтобы мама Лены его не опередила. Как раз в дикие совершенно морозы, когда отменили занятия только для младших классов, а Лена каждый день бежала до школы и радовалась, что работает все же очень близко от дома, с небольшой разницей, минут в семь, позвонили: сестра убитым голосом спросила у Лены, знает ли она уже про дядю, а потом Петр Сергеевич, который ничего не мог сказать, а только рыдал. «Да вы издеваетесь оба», – слегка рассердилась Лена и на двух покойных, и на двух гонцов, потому что сама скорбь еще не догнала новость, имелось только некое недоумение, как от хлопка петарды рядом, только не мимолетное, а вот то же совершенно недоумение, разве что растянутое по времени.
Лена перезвонила сначала сестре, спросила, нужно ли чем-нибудь помочь, а попутно сообщила новость про маму. Сестра сказала, что ничего не нужно, ко всему уже подключились какие-то известные только сестре родственники и завод, где ее отец работал. «Я его ведь пыталась к нам перевезти, он отказывался. Вот и допрыгался!» – сестра неожиданно расплакалась невыносимым басом. Петр Сергеевич тоже отказался от помощи, пусть только Лена приедет, больше ничего не нужно.
«Веселый будет денек!» – решила Лена, не совсем понимая, насколько горечь, что она чувствовала, была настоящей, ее горечью, а в какой пропорции – сладковатый сарказм нисходящего скалама, волочившегося за ней, как марктвеновская дохлая кошка на веревочке; Лена не могла догадаться, впрочем, насколько этот день будет весел на самом деле.
С работы Лену отпустили без разговоров, не отпустили даже, а как бы выпихнули, когда узнали, в чем дело. Лена предложила девочкам выходной, но обе – серьезные и осторожные – сказали, что лучше пойдут в школу, и к дяде съездят, раз к бабушке Лена не желает брать их категорически.
Хорошо, что сами похороны не совпадали по времени. Мамины были ближе к одиннадцати, дядины назначили на три. Лена прикинула, что при некотором везении успеет и туда, и туда, а еще, пусть и не встретит, зато сможет проводить сестру в аэропорт, на обратный рейс. Накануне Лениного метания между двумя городами, ближе к ночи, или перепутав часовые пояса, или просто, как только узнала обо всем, позвонила Ольга, посочувствовала, но и похвасталась, что ее откомандировали куда-то в пригороды Петербурга; пусть ее и не просили, но рассказала про Владимира, которого тоже сунули несколько дней назад в командировку, куда-то за Тюменскую область, в совсем дикое ответвление Транссиба.
Ночью Лена думала, что поспит в маршрутке, а в маршрутке думала, что поспит на обратном пути. Петр Сергеевич походил в этот день и под этим Лениным взглядом на обтесанный, вертикально стоящий валун, по которому, как потоки дождя, стекали тени. Повод полить слёзы, конечно, был, однако Лена видела внимательные взгляды окружавших ее рыжих людей, и, сообразив, что они могут принять ее плач за спохватившееся раскаяние, не стала давать себе волю, и вот как раз когда она делала усилие, сдерживая слёзы, кто-то в крематории шепнул сбоку: «Так похожа!». Лена посмотрела в сторону, откуда шептали, но увидела только мутноватую декорацию, на которой грубо, тремя красками: черной, коричневой и серой, были нарисованы, как бы по мешковине, совершенно незнакомые ей люди.
Мама лежала в гробу маленькая и зелененькая, похожая на какого-то из гоблинов в «Мишках Гамми»: так же у нее выдавался кончик носа, такой же был большой рот в складках. Глядя на нее, стиснутая за плечи внезапно подошедшим Петром Сергеевичем, от которого пахло валокордином, ладаном и водкой, Лена вдруг поняла, что жалеет только об одном и что боится только одного. Жалела она о том, что не попала на похороны Михаила Никитовича, даже к гробу не смогла прикоснуться, да и на могиле ни разу не была. А боится – что не успеет попрощаться с дядей, она все же не такой близкой родственницей была, чтобы ее ждали. Она хотела увидеть его в последний раз, каким бы его ни сделала смерть, в какую бы жутковатую куклу ни превратила, хотела в последний раз тронуть его за плечо и шепотом сказать ему: «Ну, ладно», как он всегда говорил вместо прощания. «Фур-фур», сморкались по сторонам в платочки.
Повод сбежать с поминок появился почти сразу: женский голос, неудачно попав в скобки тишины в поминальном столовском многоголосье, категорически заявил: «И еще совести хватило бесстыжие свои глаза здесь показывать», но в этих словах было не больше глупости, чем в ночной фантазии Лены, похожей на озарение, что, возможно, мама вела себя так специально, чтобы Лена не расстраивалась, и в конце всей этой встречи Петр Сергеевич передаст ей конверт, а в нем будет письмо, где все прояснится, душевное такое послание, начинающееся: «Дорогая Лена» и т. д. Тогда Лена подумала: «Вот дура, спи!», а на поминках поняла, что действительно – дура, потому что хоть и знала, куда едет и как к ней будут относиться, а согласившись и приехав в этот как бы рассказ Конан Дойла, смогла спокойно выйти на свежий воздух.
Было полпервого, когда Лена добралась до очереди в кассу, и тут ей даже слегка повезло, билет оказался на автобус, что уже стоял в ожидании пассажиров.
Оставалась еще надежда успеть, слегка опоздав, но по пути из Тагила, буквально на выезде с площадки, автобус попал в пробку, сделанную из трех машин, попавших в ДТП, и пристроившихся к ним легковушек, фуры и нескольких трамваев. Когда через промежуток между двумя сиденьями спереди Лена обнаружила все это мрачное великолепие понурой механики, обдуваемой сухим снежком, она немедленно позвонила Ане и мрачно сообщила, что совершенно точно опоздает. «Пробка в Тагиле?» – не поверила Аня, хотя никогда в Тагиле не была. Зимнее солнце, так и не поднявшись как следует, светило откуда-то от горизонта закатным светом, и пусть не было еще двух, однако, наблюдая длинные тени, Лена отчасти не верила часам и психовала, но когда автобус тормознули полицейские и долго сначала выясняли что-то у водителя, пока он сидел на своем месте, переговариваясь с ними через окно, и совал им водительские бумажки, а затем еще и пригласили его для разговора в свою машину и сидели там, может, вовсе не разговаривая, будто засекли время, сказав друг другу: «А давайте здесь десять минут поторчим просто так, радио послушаем, то да сё, пускай там баба эта побесится», Лена вдруг поняла, что впала в состояние, которое считала медитативным.
Не получилось и не получилось, что поделать. Многочисленные друзья дяди, конечно, удлинили прощание (Лена узнала это, снова позвонив Ане, на этот раз говорящей не в полный голос, а шепчущей), но Лена оказалась так удалена от пункта очередного прощания и очередных поминок по месту и по времени, что прощаться с дядей ехать было уже поздно, даже на такси, а на поминки – рановато, даже на метро и троллейбусе. Прогуляться же не позволяла погода. «Как в чужом городе, – подумалось ей, – так оно, наверно, когда-нибудь будет. Замечательно».
Самоуничижение охотно разлилось по ее телу, как дополнительный приход, она шла до метро, готовя себя ко второму сеансу грусти, когда позвонила сестра, и не скорбным таким голосом вовсе, а, в равных пропорциях намешав с ходу требовательность, упрек и вину, накинулась на Лену: «Ты уже в Е-ка-бэ? Так давай сюда. Мы тут других людей тесним, но их немного, человека три, а нас тут полный этот зал, уже даже отстегнули им, чтобы скрасить ожидание. Ты извини, что я с тобой не поехала в Тагил, но просто не успевала. Мне кажется, тебе хочется с папой попрощаться, вы как-то всё же дружили. Ты с ним ближе была в последнее время, чем я. Да он, считай, Аньку с Веркой больше знал, чем моих».
Лена принялась вызывать такси. Как на грех, первый таксист, находясь минутах в четырех от Лены, замер, кажется, припарковался просто на Челюскинцев, сразу после моста, и принялся ожидать неизвестно чего – повышения тарифа, что ли, на него Лена потратила с десять минут, пока не отменила заказ, видя, что водитель точно никуда не собирается. Второй приехал довольно быстро, но тоже включил дурака, припарковавшись на другой стороне дороги; по его замыслу, Лена должна была нажать «уже выхожу», потом пойти до подземного перехода, пересечь таким образом Челюскинцев, Свердлова, пока шоферу капали деньги за ожидание. Он появился стремительно, как только Лена звякнула ему и наорала, что ей некогда играть в эту херню ради того, чтобы он заработал лишние пятнадцать рублей. Лена еще не успокоилась, когда села в машину и педагогическим своим голосом продолжила его отчитывать, пока он мрачно молчал. «Вот же! – она даже постучала ногтем по навигатору. – Тут отметка, специально ставила, где я нахожусь. Холодища на улице. Вы озверели совсем, что ли?» «Навигатор глючит иногда», – буркнул таксист, хмуро глядя на дорогу. «Я на похороны еду, понимаете? Вам специально это в примечаниях нужно было написать, чтобы у вас что-нибудь человеческое взыграло в душе?» В ответ на это водитель только скептически шевелил челюстью, будто гонял по рту остатки карамельки. Лена чуть не сказала ему в конце своего сердитого монолога «пидор, бл…дь», как сгоряча сделала, увидев в телефоне, где он остановился, чтобы ее поджидать.
Взнузданный таким образом таксист, хотя и выглядел так, словно готов был высадить Лену на каждом из светофоров, что им попадался, подвез ее буквально к самому входу в крематорий, и было похоже, что даже внутрь готов был заехать, если бы не мешали курящие на крыльце люди. Скалам красиво вильнул восприятием Лены, и она успела оценить не без удовольствия, как табачная туча, густая в недвижном воздухе, сгущает под собой людей.
Лена и выбраться толком из машины не успела, как к ней бросились незнакомые люди, которые, очевидно, ее откуда-то знали; среди тех, кто спешно вел ее через холл, она с удивлением увидела даже телеведущего местного канала, он, что интересно, был в кофточке с черными и белыми ромбами, в какой мелькал в передачах. Лена отыскала в толпе у гроба сестру, и та ей благодарно кивнула; попыталась найти девочек, но уже стояла возле дяди и оглядываться было неловко. Разумеется, дядя лежал чужой и жутковатый, с этим ничего нельзя было поделать, как Лена ни старалась, и все же как легко сделалось Лене, когда не нужно было оттягивать слёзы на потом. Сразу и просто вспомнилось, как дядя слушал Веру или Аню, когда они что-нибудь ему рассказывали маленькие, чуть наклонившись вперед, еще и голову поворачивал по-собачьи так, и делал заинтересованное лицо, или рассказывал, как Лена с сестрой носились по дому, даже в школу они тогда еще не ходили, сидели, что-то там делали, а им обеим колготки были велики, что ли, и на ногах получались такие, как у средневековых шутов, болтающиеся носки. «Так и хотелось на вас еще колпаки с бубенчиками надеть». Как рассказал, что перестал встречаться с одной женщиной, потому что она сразу же, как появилась в доме, раздраженно что-то рыкнула на сестру, и он подумал, что же будет, если уже сейчас так. Он и к причудам Лениной матери относился иронически, не раз даже повторил, что она «и при Викторе была такая немножко язва, немножко даже сибирская». И как однажды разродился тихим спокойным спичем, не покаянным, как обычно, а таким насмешливым, что ли, про то, что Ленино и сестры поколение только пожалеть можно, потому что им пришлось стараться быть лучше родителей, а родители такие уверенные всегда были с их точным знанием «как надо», то есть вот пойдешь работать туда, план будешь выполнять и перевыполнять, куда бы ни пошел, даже если кофемолок клепаешь под сколько в Союзе и кофе-то не наберется, или там чай собираешь у себя в горах как попало, лишь бы быстрее и больше, и будет тебе стаж, и пенсия, и всеобщее уважение; с этим вот «меня отец лупил, как сидорову козу, зато я теперь ему благодарен, потому что если бы не он» внезапно оказались неправы, тем хотя бы, что если бы правы были, то все не накрылось бы медным тазом, и можно сейчас сколько угодно на «Горбача, который все развалил», кивать, но самого факта это не отменяет. «И местами, конечно, чистый ад творится, но вот смотрю на вас – на двух моих родных девок, и ведь получилось у вас у обеих!» – закончил он тогда и чему-то радостно рассмеялся, хотя что там получилось, если разобраться? Жизнь – и жизнь.
Плача, она положила руку ему на плечо и подумала, что за все эти десять, да какие десять, двадцать почти лет они ни разу не дотронулись друг до друга, не обнимались, руки друг другу не пожимали, так только, «привет – привет», а Лена и не замечала этого, потому что его слова иногда казались объятиями, радостными, утешающими, да сам чаще всего был, как такое объятие. И только вот ей пришло это в голову, как девочки, подойдя сзади, молча обняли ее слева и справа и больше уже не отходили, ни когда гроб самоутапливался в металлическом основании под печальную музыку под печальным барельефом на стене, изображавшим некую бессистемную цепь жизни из разновозрастных людей разной степени одетости, а то и вовсе голых, ни когда все двинулись к автобусам, ни в самом автобусе.
«Ничего себе вымахали вы, – неожиданно бодро и весело похвалила близнецов сестра, устроившись на сиденье позади, – это сколько вам сейчас, а то я путаюсь». «Неприлично спрашивать», – надерзила Вера, поддавшись общему настроению на пути с кладбища, когда все скорбящие словно выдохнули разом и заговорили каждый о своем. Видимо, они ощутили то же, чем Лена внезапно прониклась, когда гроб скрылся с глаз, – такое светлое чувство, гордость за дядю, что ли, что он до конца прожил достойно, надежда, что подобное что-то будет и с ней, только не очень скоро. «Я про своих-то забываю, понадобилось сказать, в каком они классе, так наугад ляпнула, потом оказалось, что правильно», – сказала сестра. «Нам скоро по шестнадцать», – опередила Аня Веру. «С ума сойти», – изумилась та, дивясь не их возрасту, а, как и Лена, тому, что она и сама недавно совсем была вот такой же школьницей. «Можно будет в кино ходить, на любой сеанс. Я еще в четырнадцать накрасилась и прошла, не помню, на какой фильм, только помню, что потом не понимала, что там криминального такого». «А мне не пришлось проникать, – тоже вспомнила Лена. – Там уже такое время пошло, что всех пускали без разбору». «Буквально, да, такой пробел года в два-три, что совсем все поменялось, – сказала сестра, – ну, вроде, не как у вас сейчас. Женя-то, судя по “контакту”, не перебежал к другой». «Попробовал бы, – сказала Вера, – фальцетом бы потом в караоке пел. Он и сейчас здесь, только в другом автобусе».
«Так это вот этот вот шкаф, который возле тебя терся, – это Женя, что ли? Я просто по фотографиям не замечала, вы там все сидите как-то нейтрально, – сестра даже закрыла нос и рот на секунду лодочкой из ладоней, настолько восхитилась, кажется. – Это ж надо, какой слонина вырос из такого, помнишь, Лена?»
Лене оставалось только кивнуть, а сестра продолжила: «Он, по-моему, все детство на лесбиянку походил (Аня фыркнула), стереотипную, типа “Ночных снайперов”, стрижка такая аккуратная, но с лохматостью специальной, футболки все эти яркие и необычные». «Я ему передам», – пообещала Вера.
Все они тактично замолкли, потому что одновременно вспомнили недавний семейный скандал, когда Вера с боем вырывалась на совместный пляжный отдых с Женей и его родителями куда-то на юг России, а Лена, у которой почему-то разом выключило всяческую толерантность, беспричинно отказывала; даже сама себе не могла объяснить, в чем проблема, а оперировать понятиями «нагота» и «секс» умела у себя в голове, но высказывать это казалось Лене чересчур патриархально, даже, можно сказать, домостройно. Спасали только переписки с Ирой и сестрой, где она отрывалась на всю катушку, сестре писала и Вера, а затем оказалось, что ради мира в семье сестра вела себя совершенно по-иезуитски, а именно: уговаривала Лену отпустить Веру с богом, а Веру убеждала никуда не ехать. Ирина же больше давила на то, что Лена или доверяет своей дочери – или нет. «Тебе легко говорить такое, – хотелось написать в ответ, – у тебя нет никакой причины для беспокойства». Неизвестно, чем бы все закончилось, потому что Лена в какой-то из витков этого конфликта совершенно серьезно сожалела, что сейчас не такое время, чтобы можно было заточить дочь в монастыре. А решила все мама Жени, пришла в гости, сказала, что проследит, всего-то дел, и за это Вере тоже, конечно, влетело, потому что сразу можно было догадаться подключить именно Женину маму, а не самого Женю, тупящего глазки, потенциального, ну, не насильника, обольстителя, хотя какого там обольстителя, просто раздолбая, который мог натворить дел под неумелым Вериным руководством, если бы дошло до чего-то такого. В горячке зато Вера и Лена наговорили много забавного, что можно было вспоминать не без удовольствия даже, но в момент, когда они ругались, было не до смеха, хотя Аня все же смеялась, да и Вера тоже, если внезапно находился повод. Было сказано Верой с пафосом: «У тебя полка Блоком заставлена, а сама ты закостенелая, как Кабаниха!» После этих слов Аня просто выползла на четвереньках из комнаты, рыдая от смеха и говоря: «Вспомнила наконец!», потому что в Верином сочинении про «Грозу» лучу света в темном царстве противостояла, каким-то образом, Салтычиха. Или вот, про невозможность Вериных с Женей близких отношений, Лена стала серьезно объяснять, и долго ведь объясняла, что при инцесте велик риск больного ребенка, и Вера даже сначала серьезно слушала со скептической миной, пока не поняла, в чем дело. «Да что я сделаю, если он тут корни просто пустил, если я дня не помню за столько лет, чтобы он тут не мелькал!» – все еще кипятясь и не желая признавать неправоту, воскликнула Лена, а девочки чуть не плакали.
«Дико прозвучит, – заметила сестра уже в пути до Кольцово, – но на удивление хороший день получился. Какой папа был, такой и день». «У меня пятьдесят на пятьдесят, – призналась Лена. – Я, наверно, все же напьюсь сегодня, чтобы залить воспоминания о маминых похоронах, пускай завтра и рабочий день. Буду, как другая Елена из нашей школы, пыхать на деток и хмурой сидеть». Сестра, что была уже наслышана обо всем, произошедшем в Тагиле, сказала: «Да уж, – и продолжила, объединив по какому-то неуловимому признаку своего отца и Лену: – Это как у Достоевского где-то про страдания за будущий грех, или за потаенный грех». «Это в “Идоле” у него, что маньячина не потому маньячина, что в детстве страдал, а в детстве страдал, потому что маньячина». «Вот, да, почему так папа прожил? Непонятно», – сказала сестра с тоской. «Так это Федор Михалыч же, у него тогда был отходняк между казино и стишками. И в квартал красных фонарей он заходил “просто посмотреть”, и на рулетку тоже».
Покуда Лена умничала насчет Достоевского, утешая развернутую к ней с переднего сиденья сестру, что «идолом» раньше называли стиховой приход, который после стали называть «буддой», такая вот восточная экспансия; и наверняка Федор Михалыч неспроста назвал так роман, хотя и другими мотивами объяснял это все; бог знает, что у него вообще в голове творилось, поэтому не каждое слово, что он написал, нужно принимать со звериной серьезностью, Аня и Вера, все так же сидевшие по бокам от Лены, отвлеклись на телефоны. Вера держала свой телефон, как бутерброд, будто готовясь пожрать собеседника, и давала обещания, что тоже пойдет, если и у него что-то такое случится, Аню скрючило возле двери, и она только отвечала тихо: «Да, да, сейчас».
«Так эта дилогия его в целом дебильная, как на спидах написанная, действительно, – согласилась в итоге сестра. – Но почему-то ее, по-моему, больше всего на Западе и экранизировали, не знаю, чего уж так прямо прет с нее там – одни только поляки раза два, и вот эта вот последняя, недавняя экранизация, – самое то. Они всё же проникнуты вот этой славянской помятостью. Не как у американцев, когда Россию показывают, в две крайности впадание такое. Или все причесанное, как в “Докторе Живаго”, тулупчики такие постиранные, ну, спектакль – и спектакль, или кругом какие-то жуткие морды, газеты летают по пустым улицам, бомжи в бочках огонь жгут и дети бегают оборванные, с лицами в саже, и все это – как бы в центре Москвы, в две тыщи пятом году, так что аж страшно представить, как в остальных местах, раз такое в столице творится».
Перейденная двойная сплошная погребения расслабила Лену, она понимала: слова про алкоголь – бравада, не настолько ужасный день получился, как представлялось; Лена так устала, что сил ей хватит просто упасть на кровать и включить телевизор в комнате, уснуть под его первый попавшийся говор. В сравнении с тем, что сестре еще предстояло сначала добираться до дома по воздуху, а затем еще куда-то ехать, чувство близкой постели грело особенно. Аня осторожно прикоснулась к локтю Лены: «Мама, тетя Маша в больнице. Попала в аварию».
Голова Лены постепенно вникла в то, что дочь говорит о жене Владимира. «Ты папе уже сообщила?» – спросила у нее Лена, Анюта не успела ответить, потому что в Ленином телефоне вовсю уже маячила Ольга. Сестра умолкла, и хотя лицо ее было еще благостное от усталости и разговора, но глаза стали тревожными.
«Теть Лен, здравствуйте, тут кошмар такой совсем! – вклинилась Ольга своим голосом в реплики близняшек, наклонившихся друг к другу через колени Лены и говоривших почти то же, что говорила Ольга, только своими словами. – Мама в столб въехала, что ли, я не поняла толком. Поняла только, что врезалась, и теперь в больнице. С ней сейчас Никита, он тоже ехал, но, слава богу, целый совсем остался. А забрать его некому. Папа даже если и выберется немедленно, то ему до ближайшего аэропорта сутки ехать. А у меня самолет только завтра утром».
Лена так и замерла с трубкой в руках, впав в оцепенение, слово «бли-и-и-ин» длило свое «и» у нее в голове и не желало прекращаться, она успела пожалеть, что не войдет в приближающееся здание аэропорта, окруженное снегом и огнями, не сядет в самолет и не разобьется где-нибудь по пути. Конечно, и речи быть не могло, чтобы бросить ребенка на чужих людей, но Лене особо и не дали предаться душевным метаниям, так сказать, создать паузу, во время которой все бы сидели и ждали, что Лена решит, она и сама не дала себе времени, потому что сразу же спросила, не позвонила ли Ольга родителям Владимира. «Бабушке и дедушке? – с ужасом спросила Ольга. – Конечно, нет! Я первым делом маме позвонила и попросила ее телефон отключить, они ведь каждый вечер с Никиткой созваниваются, а бабушке наврала про внезапную бесплатную путевку в санаторий под Ивделем. А потом посмотрела в “Яндексе”, а нет там никаких санаториев. Им нельзя так волноваться, мне кажется». «Ольга, тебе правильно кажется», – совсем не кривя душой, похвалила Лена. Родителей Владимира она любила до такой степени, что когда глядела на эту бодрую парочку, то мысленно называла их «ребята», они были для нее вроде друзей, за которых она была всегда рада. Бабушка и дедушка девочек и Никиты были настолько резвы и трудолюбивы, что порой Лена чувствовала себя более старой и усталой, чем они, Лена очень надеялась, что такая жизнь в них будет длиться и длиться, поэтому о многом, что происходило с Верой, им просто не сообщала, да и Владимир участвовал в этом заговоре.
«Оля, конечно, я заберу Никиту, не переживай, только скажи папе, чтобы он не проболтался. И вы тоже», – часть имевшейся досады она слегка выместила на дочерях, они потупились.
Из слов пассажиров таксист уже сделал некие выводы, но на всякий случай уточнил: «Вы с поминок едете? А вы со вторых поминок едете? А теперь еще в больницу нужно?» – после чего пообещал, что освятит машину, когда освободится, но при этом отменил заказ, который поспешно принял во время болтовни о Достоевском, и взялся рискнуть жизнью в совместной поездке до медгородка.
«Ты уж сообщи, не забудь, как всё. Хотя все равно забудешь, я сама тебе. Давайте, девочки, чтобы все нормально», – поспешно попрощалась сестра и только что не подтолкнула машину, чтобы они ехали. Девочки и Лена что-то вякали ей насчет удачного полета, махали ей в заднее стекло, а она не махала в ответ, а как будто отмахивалась.
Водитель, понаблюдав за лицом Лены, видно, решил разрядить возникшее нездоровое молчание, которое задавливало даже бодрую песню про лагеря и воровскую долю: «Что-то вы сердитесь, мне кажется, а не расстраиваетесь», – сказал он. «Конечно, я сержусь, – согласилась Лена. – Мы сейчас едем к бывшей жене моего бывшего мужа, который ушел от меня к ней, и можно понять, что она за человек, если из близких людей, которым она может доверить своего сына от моего бывшего мужа, в городе только вот эти – и я».
«Как все сложно», – с удовольствием сказал водитель; у Лены возникло ощущение, что он, словно купюру, складывает всю эту их историю пополам и убирает в кармашек своей памяти, они в целом так заинтересовали таксиста, что он даже предложил их дождаться, а Лена не стала отказываться и поблагодарила на тот случай, если любопытство таксиста было не любопытством вовсе, а сочувствием.
«Родные места!» – хотелось воскликнуть Лене, когда она учуяла запах хирургического отделения, и не только она, очевидно, прониклась этим невольным чувством. Вера мимоходом поздоровалась с врачом, а тот, также мимоходом, рассеянно ответил: «Здравствуй, Вера», оба спохватились, что знакомы, зацепились тут же, выясняя, какими судьбами, Лена пыталась утащить Веру, а доктор уже сам волок их к нужной палате, попутно поясняя свой не слишком витиеватый маршрут от студенческой скамьи до этого дежурства, которое позволило им увидеться еще раз. Он довел их до нужной палаты и показал: «Вот она – живая реклама детского кресла!»
Никита сидел на стуле между двумя койками, обложенный конфетами и другими гостинцами, как могилка. Обе женщины – и слева, и справа от него – были брюнетками с полными лицами, у каждой была нога на вытяжке, у обеих были сломаны носы, и такое соседство Никиту, кажется, пугало, а особенно его, очевидно, ужасало изменившееся лицо матери, поскольку, когда она (с койки слева от него) сказала: «Ты уж извини, что так получилось», – то даже Лена, которая старалась не смотреть на мальчика, чтобы он не увидел ее злости, и держала его в поле зрения в виде разноцветного близорукого пятна, заметила, как он шарахнулся.
Она поговорила с Марией, и взаимная неприязнь этого разговора скрашивалась самими причинами произошедшего, беспомощным видом Марии и тем, что старая любовь Владимира была донельзя обколота обезболивающими и пребывала в таком умиротворении, которое не позволило возникнуть колкостям в сторону Лены, если таковые она когда-то для Лены припасала. Одно чувство, впрочем, продавилось через морфий, или что там бежало у Марии по венам вместе с кровью: «Чуть своего ребенка не угробила, представляешь, ужас какой», – и Лена, увидев ее слёзы, едва не кинулась обнимать Марию, только не знала, с какой стороны подступиться с объятиями, потому что по ту сторону, где она могла подойти, была загипсованная рука, а с другой стороны кровати – стена. Никита тоже не особо нарывался на прощальные объятия матери, и Лена представляла, почему: она близняшек однажды слегка напугала, когда сменила прическу на покороче, что уж тут говорить о совсем разбитом лице.
Но, хотела того, или нет, Лена растрогалась до вопроса, что завтра принести Марии в больницу, или что можно сейчас купить и принести, если нужно, а Мария несколько раз назвала Лену Леночкой, пока отказывалась.
Аня и Вера сменили объект конвоирования, переключились с Лены на младшего брата, повели его, каждая держа за руку, для чего Вере пришлось даже унять свои ежешажные прыжки. Лена же двигалась позади, смотрела на мальчика и переживала отвращение к его светлой голове, покрытой не волосами будто, а таким длинным пухом, какой бывает у щенков, прежде чем появится шерсть. Когда Никита, чувствуя ее взгляд, пытался обернуться и даже оборачивался, Лена отводила глаза. «Да я еще почище своей маман!» – невольно восхищаясь, занималась Лена самообличением, глядя на себя со стороны с тем же чувством брезгливости, с каким смотрела, и не могла оторваться, на макушку Никиты, где просвечивала бледная кожа на его черепе.
«Недолго вы, я смотрю», – весело заметил таксист. Он догадался установить детское кресло, но делано удивился, что его не предупредили – ведь совсем взрослый парень едет, случайно наткнулся после этой шутки на взгляд Лены и почти испуганно отвел глаза. Лене казалось, что она уже двое суток на ногах, что уже глубокая ночь, но, когда она посмотрела в телефон, оказалось, что еще и восьми вечера нет. Она поняла, что фраза насчет напиться была вовсе не хохмой, желание затупить мозг при помощи алкогольного отравления было нестерпимо.
Оставив детей дома, она спешно двинулась в супермаркет, где к заказанной у двери подъезда продуктовой мелочи решила закупиться дрянью сомнительного разлива, каким-нибудь алкогольным эквивалентом «Доширака». Ее выбор пал на коробочный винный напиток, которого она от жадности и жажды чуть не взяла два литра, потому что была скидка; ее сдержало лишь то, что на День учителя красное полусладкое («сладкое полукрасное», зачем-то придумала она на ходу) с именно этим названием напрочь выстегнуло здоровенного мужа биологички, а выпил он всего-то грамм шестьсот.
Дома была напряженная тишина, робко показывал мультфильмы телевизор в гостиной, но близнецы и Никита сидели на кухне, причем Никита пил чай из Жениной кружки, замер, глаза из-за края, когда Лена вошла, но и Лена зачем-то замерла на секунду, на нее с ожиданием смотрели сразу трое. «Быстро вы Женю уволили», – попробовала пошутить Лена, имея в виду, что пуховик Никиты, с торчавшим из рукава шарфом, висел на той вешалке с краю, куда обычно совал свою куртку Женя. «Не облезет», – ответила на это Вера.
«Мама, завтра кому-то в школу нельзя идти, – сказала Аня, – но у меня завтра весь день занят, я с сегодня отодвинула». «У меня тоже», – быстро влезла Вера. Лена снова замерла, на этот раз боком к ним, потому что разбирала пакет. Девочки знали это замирание, после него следовало Ленино беспомощное, но при этом агрессивное рявканье, когда оказывалось, что к завтрашнему дню нужна какая-то сложная поделка, зашитое платье, новогодний костюм, а позже – наличка на экскурсию, сбор на которую в полвосьмого, на часах уже одиннадцать, а все деньги на карте.
Лена сделала долгий выдох сквозь сжатые губы. Как бы ни замирала Лена, дети замерли еще сильнее. «Ну, я могу отпроситься…» – неопределенно высказалась Аня тихим голосом.
«Давайте, как пойдет, так пойдет, – предложила Лена. – Я в ванную пока, и вообще сильно сегодня чего-то устала, голова совсем не работает. Столько всего. Завтра и решим как-нибудь с утра. А вы пока не обижайте гостя. И допоздна не засиживайтесь. И…» – она хотела продолжить инструкции, а голова и правда уже не работала. «Хорошо еще, не ломает, – подумала Лена, – а то совсем было бы».
Под пленкой воды, льющейся из душа, Лена ощутила себя почему-то курицей, запаянной в пластиковую упаковку, но после ванной стало немного легче, не настолько, впрочем, чтобы не пить. «М-м, это просто какой-то виноградный сочок, не знаю, чего его так вырубило», – решила Лена, пригубив прямо из коробки. Есть она не хотела – двух поминок хватило.
Сначала казалось, что винный напиток не действует, затем невнятный российский фильм на втором канале вызвал у Лены внезапный приступ умиления, и она принялась сопереживать одному из персонажей, совсем не положительному, зато симпатичному, который гнобил положительную, но невзрачную героиню и еще ходил налево, тратя ее деньги. Когда его интригам настал закономерный конец, Лена едва не бросила полупустую коробку в телевизор.
В этом-то забавном расслабленном состоянии и настигла ее сестра. «О, так ты все же решила», – угадала она по одному только Лениному «привет». «Как дела у вас там?» «Я на девчонок сплавила все, – повинилась Лена. – Они его накормили, обогрели, утешили, не исключено, что даже и выкупали. А хорошо, слушай, когда у тебя дочки!» «А с женой Вовы-то как? Не стали есть друг друга?» «Это был сложный момент, но мы его преодолели, – призналась Лена. – Не знаю, как дальше пойдет, но в тот момент мы смотрелись очень хорошо. В конце концов, знаешь, не мне объяснять соседкам по палате, кому я своего ребенка отдала, какие нас связывают связи, откуда это все пошло и куда идет. Это меня очень примирило. Сама-то как?» «Пару раз еще всплакнула в самолете, конечно. Ну тут уж что поделать? Ничего».

 

В сон Лену не клонило ничуть. Она успела увлечься еще и детективом начала двухтысячных на НТВ, но больше по интерьерам смотрела и по косметике с прическами, чем на сюжет, и только тогда в итоге вырубилась. Но как у нее бывало не всегда, что после чудовищного алкоголя просыпалась спустя часа два, свежая, как маргаритка, с бодрящей головной болью, не дающей усидеть на месте, будто не организмом порожденной, а исходящей откуда-то извне, вроде благодати с отрицательным знаком, у Лены к этому примешивалось еще чувство, что в желудке у нее скомканная бумажка, которая расправляется, расправляется, но все не может расправиться до такой степени, чтобы вызвать нормальную тошноту. К этому добавлялся пережитый среди остальных снов кошмар, где она все шла вдоль очень толстого змеиного хвоста, полного изгибов, – этакое впечатление от написанных за эти несколько лет цепочек, сросшихся в один сплошной, если перечитать, текст. Не глядя на часы, чтобы не расстраивать себя, она помаялась какое-то время, вытирая нездоровый пот со лба углом одеяла. Не покупать вторую коробку без сомнения было замечательной мыслью. Пытаясь быть осторожной, Лена распотрошила аптечку в гостиной, пробралась на кухню, чтобы запить «Спазган» и «Парацетамол» соком из холодильника, сразу не полегчало, разве что на душе – от как бы обещания двух лекарств расправиться с болью. Лена еще постояла возле открытой дверцы, вдыхая пахнувший льдом свежий воздух, и придумала открыть окно в своей комнате пошире. Закрыв дверцу, она внезапно обнаружила, что Никита стоит рядом. Он словно поджидал, когда Лена его увидит. Когда она, дернувшись с тихим восклицанием: «Ух, ё!», стала подыскивать еще какие-нибудь подходящие для такого случая слова, не к месту вспомнила, что подобным образом (ночь, нижнее белье, тишина, разновозрастная парочка) начинались у Блока множество безобразных сцен. Никита втянул сопли носом (это был такой долгий звук, точно у него был хобот), а затем из горла у Никиты вырвался тонкий звук медленно-медленно открывающейся двери. Лена знала, каким ревом заканчиваются такие дверные ноты, а сделать ничего не успела, он уткнулся лицом ей в живот, тепло выдохнул в ткань ночнушки, опять всхлипнул и снова издал дверной звук, только на этот раз несколько более громкий. Плач этот буквально вычел Лену из самой Лены – миг, и она уже обнимала Никиту, придерживая его затылок, для того будто, чтобы ему удобнее было мокрить ей плечо, и похлопывая его по спине со словами: «Ну что ты, что? Тихотихотихо, тш-ш-ш». А сама смотрела вверх, чтобы не залить Никиту собственными слезами, не понимая совершенно, что происходит. Еще миг, и она уже аккуратно таскала его по кухне, укачивая, причем, когда поднимала, невольно вздохнула от удовольствия, потому что давно уже не брала на руки никого такого легкого и тяжелого одновременно, не сажала себе в локтевой сгиб, не подхватывала под колени, не бормотала, дотрагиваясь губами до как бы безутешного маленького виска, всякие успокаивающие тихие слова, сами собой идущие одно за другим, которые некоторым образом продолжали его басовитое завывание.
Он вроде и задремал, но попытка выложить его под бок спящей Ане закончилась тем, что руки Никиты обрели неожиданную цепкость, Лена сделала несколько поясных поклонов над спящей дочерью, но руки не ослабли до тех пор, пока Лена не показала, что не собирается его отпускать. Это была такая молчаливая полуминутная схватка, окончанием которой стали слова Лены: «Да провалиться на месте». Оказавшись у Лены в кровати, Никита укрылся Лениной рукой, придерживая ее локтем, а для надежности сомкнул замок из пальцев на ее мизинце, безымянном и среднем, чтобы Лена не сбежала, и только тогда глубоко вздохнул и замер, боясь нарушить любым движением полученное телесное спокойствие, которое пока означало для него спокойствие вообще.
И совершенно просто оказалось оставить в доме и Никиту, и Ольгу, когда она приехала на следующий день. Это было даже не просто, а естественно. Так же естественно было ежедневно возить Никиту навещать мать вместе с Ольгой и девочками, хотя и среди больных, и среди педсостава прозвучало и было услышано: «Или дура, или блаженная». В квартире и так всегда хватало людей, тут их стало еще больше, а Лена аккумулировала на будущее это вечернее присутствие повсюду, куда ни ткнись. Ей приятно было наблюдать возню Жени с Никитой, потому что мальчик, почуяв тестостерон, бессознательно полез в щенячье такое противостояние; возню Никиты и девочек, потому что они, не чуя исходившего от него тестостерона, почти не осознавая, вели себя едва ли не по-матерински – в обоих случаях дома становилось одновременно дико и спокойно. Лена буквально балдела, когда, вроде бы и сидя рядом с Никитой, при этом подглядывая за тем, как он смотрит, к примеру, мультфильм, сравнивала его с дочками, когда они были в его возрасте. Вера всегда смотрела фильмы очень экспрессивно, прыгая и сжав кулаки, если на экране происходило что-то эмоциональное; громко смеялась любой шутке и сразу же принималась ее пересказывать сидящим рядом. Анюта забивалась в угол дивана с ногами – ее или колотило от беззвучного смеха, такой виброрежим, или в полном молчании она принималась шмыгать носом и вытирать глаза. Никита напоминал кота, из тех, что уже назабавлялись какой-нибудь игрушкой, но все равно прибегают на ее шум, затаиваются и без конца водят головой с прижатыми ушами и увеличенными зрачками. Им троим – Марии, Никите, Лене – стало легче, когда с лица Марии спал отёк и Никита смог относиться к матери без подозрения, сел к ней на койку и даже затесался между ее загипсованной рукой и туловищем, от чего она охнула, но тут же сказала, дескать, пустяки, ладно.
Возить Никиту в детский сад, который находился в центре города, было глупо, посему Лена таскала его с собой на работу, девчонки, когда освобождались, волокли его домой. Никита не уставал, потому что все это было ему внове, кроме того, он, кажется, наслаждался вниманием школьниц в классе, но особо не мешал, много развлекательных вещей появилось с той поры, когда Лена последний раз видела детсадовца в школе (а было это, когда она сама училась, и одна из одноклассниц приводила своего брата, у которого был карантин), один только телефон с наушниками кратковременно решал массу игровых проблем, плюс имелся ручной физрук, который помог справиться с той подвижностью Никиты, которая в нем все же имелась, погоняв его вместе с кем-нибудь из своего потока учеников.
Девочкам пришлось съездить в командировку к дедушке с бабушкой на выходные, чтобы отвлечь их своим шумом и невыносимым поведением, и Аня с Верой так справились с этим всем, что в гостях их продержали только с вечера субботы до утра воскресенья.
Совсем просто оказалось придумывать стишки в этой кутерьме, можно было просто сидеть на диване, не требовалось ничего, чтобы в ответ на шум и разговоры, на движения, запахи, свет, зачем-то включенный в каждой комнате, слова сами приходили одно за другим, а иногда целыми строфами появлялись и легко выманивали из-за кулис оставшийся текст.
О Владимире, зависшем далеко на северо-востоке из-за плохой погоды, она и думать забыла за те пять дней, что он стремился в Екатеринбург, а если и вспоминала, то без волнения, даже без чувства, что думает о своем бывшем. Он позвонил загодя, еще находясь где-то на границе области, появился поздно вечером, после сделанных уже дел, после поездки в больницу близнецов, Никиты, Ольги, перекатил через порог свой чемодан на колесиках, и, не расстегивая пальто, через плечо открывшей ему Лены попросил собрать ему сына. Он так и сказал, словно о конструкторе, разбросанном по квартире: «Так, собирайте Никиту!», а потом обратился к сыну, заглянувшему в прихожую, опять же, как к самосборному конструктору какому-то: «Так, Никита, собирайся!» «Я не хочу, – ответил Никита с жестокой, не подозревающей о своей жестокости детской честностью в голосе, – у тебя скучно, ты один, а тут Анюта, Вера, Оля и тетя Лена, и Женя, но он уже ушел».
Всего несколько дней назад Лена многое отдала бы за то, чтобы увидеть, как лицо Владимира, на ее памяти всегда освещенное иронической улыбкой, становится беспомощным, затем злым, а из злого снова беспомощным, а теперь готова была многое отдать за то, чтобы забыть, что она увидела. «Давай, отшутись как-нибудь», – подумала она, причем это было не злорадство, а мысленная просьба. «Быстро собирайся! – сказал Владимир с тяжестью в голосе. – А то сейчас по жопе получишь».
«Не пойду», – хладнокровно сказал Никита.
«Со-би-рай-ся», – приказал Владимир таким тихим, но грозным голосом, что даже у Лены мороз пробежал по спине, – а Никита даже не моргнул.
«Нет, – сказал он. – Отстань». И ушел сквозь собравшихся тут же девочек куда-то вглубь квартиры. Девочки смотрели не на то, что дальше будет делать отец, а на Лену. «Так, – сказала она, не веря ни себе, ни Владимиру, поэтому стараясь не смотреть на него, глядя в пол, – все за эти дни набегались, наездились, с днем святого Валентина тебя, кстати, что там еще? М-м, не будем пока воевать, выяснять, кому куда опять бежать и ехать на ночь глядя, завтра, может, повыясняем, все такое, а пока просто не трепи нервы, разуйся, разденься и живи пока здесь, раз уж так получилось. Не знаю, что еще сказать. А, вот: спасибо маме, папе, режиссеру и всей киноакадемии».
«Просто пройди отсюда, – она показала двумя руками на место, где он стоял, – вот сюда, – она показала опять же двумя руками в сторону гостиной. – Ничего сложного нет».
«Да пошла ты!» – сказал Владимир и хлопнул дверью, а вернулся только через два дня, после спокойных Лениных звонков, двадцатиметровой, наверно, переписки в чате, которую Лена почти сразу удалила, не в силах смотреть на разные по размеру позвонки реплик, не в силах перечитать и понять, каким образом Владимир снова оказался в их спальне.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий