Опосредованно

Глава 4
Портновскими ножницами резать по картону или бумаге

На знакомство с родителями будущего мужа Лена, так уж получилось, пришла под остатками сильного ривера, который помог и спокойно доработать неделю, и провести собрание; Лене показалось, что стишок выручил и тут, поскольку суета родителей, шутки почти свекра про семеро по лавкам Лену могли слегка задеть, это как-то отразилось бы на ее лице, не очень хорошо бы вышло.
Шутки, впрочем, задевали ее не сильно, гораздо неудобнее были вопросы, как она оказалась в Екатеринбурге, почему переехала, неужели школы там не так хороши, чтобы Лена могла учить там детей, зачем было тратить деньги на обмен с доплатой и переезжать на окраину. Задавались вопросы из чистого любопытства, совершенно безобидным тоном (не специально безобидным, а и правда без двойного дна), было видно, что Лена родителям благоверного понравилась, им просто интересно было узнать о ней побольше, чтобы подкрепить первое впечатление. И Лене родители жениха стали симпатичны с первого взгляда, было в их доме что-то светлое, не было лишнего хлама по углам, не стояли на шкафу коробки из-под бытовой техники, подоконники были без цветов. Не заметила Лена полки с книгами, впрочем, висеть или стоять эта полка могла и в другой какой-нибудь комнате. Сразу было видно, что это не Ленина дикая семья, по крайней мере не такая дикая – без внутреннего напряжения, выражающегося шутками дрожащим от сдерживаемой, внезапно подкатывающей ненависти голосом.
Разумеется, Лена не могла рассказать всей правды. Что устала от здоровающихся с ней дворовых пьяниц, от их почему-то виноватого вида, факт знакомства с несколькими из них почему-то стал угнетать больше, чем она ожидала. Она с удивленной злостью отмечала, что они не забывают, что Лена с ними знакома. Устала здороваться с участковым, который всегда приветливо кивал; приветливо здоровался с ней и его сын, вроде, и не глядевший в ее сторону, когда Лена была у них в гостях. Жена участкового так и вовсе долгом своим считала расспрашивать Лену об ее делах и делиться рассказами о делах собственных, может быть, вещала она всегда одно и то же, Лена не знала, стоило жене участкового заговорить – внимание отказывало Лене, почти сразу превращало слова женщины в ровный шум, доносившийся как бы из-под воды. Докучливая болтовня женщины в принципе была переносима, а вот при виде участкового и его сына, будто рифмовавшихся со Снаружем и Славой, Лена чувствовала тоску, похожую на мерный ход винта Архимеда где-то в районе солнечного сплетения.
Родителям жениха она сказала, что захотела жить в большом городе. Была это отчасти правда. Родители рассмеялись, потому как оказалось, что за пределы района не вылезали они уже лет пять, а если и выбирались – то лишь на дачку. «А тут, сама видишь. Я в Тагиле бывал, – сказал будущий свекр, – те же домики желтой краской покрашенные. Трамвайчики бегают, даже несколько мест есть, где может показаться, что к вам на Уралвагонзавод едешь: та же зелень, заборы какие-то деревянные».
Соврать насчет того, что у нее будто бы уже нет родителей, Лена тоже не решилась, притом что велико было искушение заживо похоронить маму, чтобы не выныривали потом лишние вопросы, попытки познакомиться поближе. В Екатеринбурге жили еще двоюродная сестра Лены и дядя по отцу, правда все равно вывалилась бы наружу, а так – мама сама прекрасно себя потом показала накануне свадьбы. Неплохо она отыгралась на Лене, когда узнала, что та собирается переезжать, но зрителей этому спектаклю, кроме Лены, не нашлось, а в пересказе, даже если бы она решилась кому-нибудь пересказать это, действо теряло часть колорита.
«Делай, что хочешь, дорогая, – лениво сказала мама, когда Лена ей позвонила. – Квартира твоя. Но учти: если тебя обманут и ты без денег и дома останешься, я тебя жить к нам не пущу».
На такое предупреждение – здравое и рациональное – обижаться не стоило, просто в нем содержалась не столько попытка остановить Лену от необдуманного шага, сколько злорадное желание, чтобы Лену именно что обманули, потому как окружали ее умные люди, а сама Лена была глупа, дескать, туда ей и дорога – внучке своей бабушки, годам тягостной жизни. Вполне возможно, что такого смысла мама в свои слова не вкладывала, но Лена поняла их именно так.
Лена имела неосторожность сболтнуть, что уже купила другую квартиру, точнее – разменяла, добавив деньги, на что мама скептически рассмеялась: «Заняла у кого-то, что ли? Ну, желаю удачи, крутись, как хочешь, хотя в твоем возрасте легче, конечно, отдать». Они перекинулись еще несколькими репликами, и все время инициатива была на стороне мамы, ее чуть скучающей снисходительности, пока Лена, не сумев удержаться, не брякнула устало: «Мама, ты от бабушки не убежишь, ты – копия она, наверно». Мама так резко положила трубку, что Лена ощутила едва ли не сексуальное удовлетворение.
Соседи по двору оказались радушнее, чем могла быть мама, да и сама Лена. Когда мужчины двора возникли из ниоткуда и помогли ей грузить мебель в нанятый грузовик – а среди мужчин этих, помимо участкового и отца Иры, были и те самые алкоголики, которые вызывали у Лены гримасу приветственными восклицаниями, думая, будто делают ей приятное, если узнаю́т ее, – Лена испытала, разумеется, благодарность, но совесть ее в эти пару часов словно шаркали по стиральной доске за прежние ее брезгливые кривляния, за то, что на лице она их не показывала при каждой встрече со знакомыми любителями принять на грудь, но мысленно гримасничая, а это было, может, еще хуже.
И перед участковым было неловко за то, что считала их с сыном лишь подобием Снаружа, и перед отцом Иры: за то, что злилась на него, поскольку Ирина укатила в Москву.
Эти люди с замечательной снисходительной бесцеремонностью оттеснили нанятых грузчиков, объяснив, что грузчики еще успеют; шутливо огорчились, что поднимать вещи придется опять на второй этаж, а не на пятый; пожалели, опять же, что нет у Лены фортепьяно («Что за переезд, если фортепьяно не надо со второго на седьмой таскать?»).
Лене хватило такта сходить до магазина, и тут уж мужики поглумились над ней, всячески изображая, что помогали они от всей души, так сказать, по-соседски, что помогли бы и просто так, не нужно было тратиться, отчего Лена чувствовала себя еще более неловко. При этом Лена знала, что это просто ритуал, раскланивание, вроде средневекового, что так положено. Как, если знакомый подвозит мужа с женой на своей машине, когда ему по пути или почти по пути, муж должен в конце поездки предложить знакомому деньги, знакомый должен слегка возмутиться: «Да ты что, обижаешь», а жена должна громко прошептать мужу, когда они вылезают: «Ты с ума сошел!».
Для работы Лена приглядела школу из белого кирпича на горке возле дома. Школа приняла ее с распростертыми почти объятиями: позапрошлый учитель математики подался в риелторы, прежний (прежняя) ушла в декрет. Директор – полноватая задумчивая женщина с маленькими, внимательными, как у щенка, глазами – не без подозрения и не без скепсиса оглядела фигурку Лены, словно прикидывая, сколько самой Лене осталось до беременности. «Это, конечно, не очень хорошо спрашивать…» – сказала директор. «У меня никого нет пока», – угадала вопрос Лена. «А у нас тоже никого нет, – только и махнула рукой директриса. – Сами ведь понимаете, что сейчас творится. Только у меня малышей нет на классное руководство. Пойдете к девятиклассникам?» «А что, девятиклассники – не малыши?» – Лена сделала попытку поюморить. Брови директрисы немного шевельнулись, а лицо при этом осталось неподвижно, без слов Лена поняла это как «Посмотрим, как вы будете шутить, когда до дела дойдет».
Ну, класс – и класс. От класса этого многого и не ждали, тем более что школа оказалась аналогом первой тагильской. Пара человек Лену только и задевала одним своим присутствием: мальчик, ковырявший красное от прыщей лицо прямо на уроках, и другой мальчик, что изображал из себя развязного уголовника, и перекидывал в руке янтарные четки, как только выдавалась свободная минута. Это было, можно сказать, баловство – в одном из классов какой-то персонаж вообще несколько раз был замечен онанирующим на уроке, при этом ни разу факт поимки его не смущал, а даже веселил, будто неожиданная шутка, и не только его это веселило, но и его одноклассников. «И ведь он в десятый собирается!» – тихо и культурно выходила из себя на педсовете пожилая Тамара Ивановна, тоже математичка, как Лена.
За исключением вот этой пары – с четками и прыщами, – остальные сначала были совершенно обыкновенные, вроде массовки в советском фильме про школу, а если чем и пытались выделиться, то Лена почти этого не замечала, хотя были среди них и считавшие себя, может быть, выдающимися, талантливыми, иначе какие это подростки, если не считают? Увидев несколько нервную мать ученика с прыщами, Лена даже не стала говорить, что сын у нее ведет себя не очень нормально, решила, мать примется дергать пацана по этому поводу, если еще не дергает, тот будет психовать еще больше, сильнее начнет ковырять лицо, и будут они так ходить по кругу до самого выпускного, тем более с математикой было у него все в порядке: не лучше, не хуже, чем в среднем по классу из пятнадцати человек. Да и сама Лена была не без странностей, чего уж тут: собственный ее крупный недостаток чудом просто выражался в том, что она не направляла недовольство собой на частично подконтрольных ей учащихся, а обращала в новые стишки. В этом, право слово, было что-то от этой вот угревой сыпи.
Мальчика с четками звали Слава, тем сильнее было недовольство Лены, что он единственный из класса усмехался каждый раз, когда она произносила слова «квадратный трехчлен». Ну, единожды, ну, под настроение – можно было еще понять, но ведь не все время. Через полгода, когда отношения с учениками слегка скатились к фамильярности в рамках, впрочем, приличий, Лена не выдержала очередного смешка и спросила – ужас от произносимого как бы бежал за вопросом, но чуть позади, так что не успел закрыть Лене рот: «Егоров, что ты так радуешься этому трехчлену? Представляешь, что тебя на него садят, что ли?» Класс коротко грохнул. Если бы Лена добивалась, чтобы все оставались серьезными каждый раз, когда она упоминает трехчлен, то была бы недовольна собой, потому что какое-то время результат шутки был обратным: подопечные начинали ехидно улыбаться и коситься на заднюю парту, где сидел Слава. Но Лена просто ляпнула, не подумав, а потом отчасти радовалась, что класс ее не выдал, не пересказал шутку ни учителям, ни, тем более, родителям.
Перед педсоставом Лена решила покаяться сама. Тамара Ивановна радостно засмеялась, будто отмщенная за все годы своей педагогической карьеры, когда она вынуждена была терпеть какого-нибудь дебила, всегда находившегося в потоке, изображать, что не обращает на него внимания. Пара филологинь улыбнулись свершенной вендетте, думая о чем-то своем (о членах предложения). Физрук Александр Иваныч – бывший ученик школы, двудетный отец, вынужденно совмещавший учительство с охраной ночного клуба, – сделал скучное лицо и сказал: «Ну, это рискованная шутка, конечно. Вам еще можно так пошутить, а я бы и перо мог словить за такие шуточки». В целом, даже те, кто оценил поступок Лены положительно, безоговорочно осудили его непедагогичность, но даже если бы пальчиком погрозили, и то получилось бы строже.
Возможно, за неимением лучшего педагога, дети просто самоутешали себя и пронесли потом это самоутешение по жизни. Когда этот ее класс появлялся на встречах выпускников с цветами и объятиями, Лена тоже радовалась, но то была, скорее, радость удавшегося обмана: класс, мол, оказался настолько крепким, что даже Ленино корявое руководство его не испортило. Бо́льшую часть первого ее учебного года она занималась вовсе не учениками, а попытками разобраться в себе и найти такое место района, чтобы оно было достаточно близко к дому, но при этом настолько непопулярно у местных, чтобы купить сигареты и алкоголь там можно было без риска нарваться на учеников и их родителей, – вот что ее, собственно, заботило помимо процесса обучения. Вроде бы и нашла магазинчик возле пединститута, но там ее Александр Иваныч и поймал. «Ты куришь? Думала, не спалят? Думала, повезет? – спросил он, веселясь. – Забудь о везении. Это место проклято, по нему тринадцатый троллейбус ходит». Тайну Лены он, впрочем, сохранил, но всегда потом смотрел на нее с иронией.
Алкая анонимности, Лена никогда не посещала районные кинотеатры и места фастфуда, близкий «Уралмаш» она тоже игнорировала, но то и дело натыкалась на здоровающихся с ней людей в центре города. Были дети, были родители детей, родственники и знакомые детей, увидевшие ее однажды и прочно запомнившие. Подсела к ней однажды в «Мак Пике» бывшая ее одноклассница, отчего-то ожидавшая, что Лена ей обрадуется и пустит пожить на месяц-два. Лена вела, конечно, несколько замкнутый и даже почти одинокий быт, но не настолько, чтобы пустить одноклассницу. Однажды кто-то углядел ее в зале кинотеатра и принял случайного молодого человека, сидевшего по соседству, за ее супруга, отчего некоторое время школьники смотрели на Лену с понимающей благосклонностью, а старший педсостав перешел с благосклонных интонаций при беседах на неуверенные и озабоченные.
Напрасно Лена надеялась и на то, что зависимость от стишков ослабнет на новом месте. Они не пропали, а стали будто просторнее, словно вместив в себя то пространство, что находилось между бывшим ее жильем и новым. Полностью переменились разве что сны, которые будто остались от прежних жильцов. В этих снах Лена ссорилась с каким-то мужчиной, одновременно боясь, что он уйдет от нее навсегда, либо ехала, почему-то, в Тюмень на поезде, в светлом от солнца плацкартном вагоне, где кроме нее, сложенного белья на полках и пары чужих детей (впрочем, во сне она знала, что это именно ее дети) не было больше никого.
Если бы не своевременная предусмотрительность Снаружа, Ленино пристрастие к стишкам, скорее всего, раскусили бы довольно быстро. «Это Никитыч нигде не работал и не собирался, – прямо сказал он, хотя и сам только числился то ли на предприятии ВОС, то ли вахтером на каком-то загибающемся заводике. – А тебе с детьми работать. Они, сука, глазастые, они и не такое выкупают». Им придумано было завести Лене контактные линзы, благо, повод имелся: нижний ряд таблицы Сивцева Лена уже не могла разобрать, во второй снизу строке путала «н» и «к». Снаруж говорил, что многие стихоплеты оправдываются тем, что зрачки у них расширены из-за контактных линз, некоторые даже ставят их себе вопреки медицинским показаниям. Еще Снаруж заставил Лену наизусть выучить названия: пилокарпин, карбахолин, ацеклидин, фосфакол, армин, фосарбин. «На всякий случай, всякое бывает, сама уже знаешь, – пояснил он. – А вообще, ты, главное, лыбу не дави, у нас в Россиюшке такое не любят, – советовал он. – Нисходяшку словишь, хер с ним – все такие, а вот этот энтузиазм и нездоровый оскал пытайся убрать – не поймут. Аспиринку помогает во рту держать, если на крошку-Енота пробивает. Педагогу, по-моему, даже к лицу, если у него этакое отвращение, знаешь, во время выкликания из журнала и других всяких дел, какие там у вас, не знаю».
Совет про таблетку аспирина во рту был хорош на самом деле еще и тем, что каждый раз, когда Лена пользовалась этой подсказкой, сразу ее мозг принимался вытаскивать одно за другим воспоминания о Михаиле Никитыче, Снаруже, Славе, длинном однокурснике – и люди эти, чем дальше Лена находилась от времени настоящего соприкосновения с ними, становились всё милее, превращались в чуть ли не единую личность, которая просто умела принимать разные формы.
По вечерам, если не была занята работой, телевизором, чтением (екатеринбургская библиотека Лены началась с Мандельштама, а затем стала стремительно разрастаться современными иностранцами и русскими классиками), ее вдруг прибивало какое-нибудь воспоминание с улицы Оплетина, института, тех мест в Тагиле, где они побывали со Снаружем, вмешивалось в любое домашнее занятие: готовку ли, уборку, да так навязчиво порой, что Лена через усилие, через останавливающий жест двумя руками, слова: «Так, все!», – заставляла память прекратить показывать эти многочисленные цветные слайды, крутить эту пленку.
* * *
Не так уж она была и одинока. Двоюродная сестра оказалась очень общительной особой, вполне себе обаятельной, но ироничной настолько, что ирония эта сказалась во всем ее существе: взгляд ее, обращенный к очередному воздыхателю, походил на одновременный взор рентгенолога, психиатра, уролога и проктолога. Она была старше Лены всего на три года, знала китайский, английский, немецкий языки. Выращенная отцом-одиночкой, сама с легкостью чинила электроприборы и умела ковыряться в машине, хорошо готовила. Сестра не могла притворяться, что ей что-то не нравится. Скорее всего, большинство мужчин отпугивало то, что если он не очень удачно шутил какой-нибудь стандартной расхожей шуткой, повторенной многими, или говорил какую-нибудь по-народному колоритную фразу, вроде «спать хочу, как медведь бороться», она смотрела на сказавшего поощрительно, с таким добрым сочувствием и смирением, какое отличает лица учителей рисования и музыки.
За три года в новом городе сестра сводила Лену на множество двойных свиданий, не окончившихся ничем.
Когда родители жениха спросили Лену, как она познакомилась с их сыном, Лене хотелось ответить: «чудом». Так уж получилось, что сестра стала сплавлять ей кандидата в ухажеры, известного ей только по телефонным звонкам и рассказам знакомых, предложила Лене сходить посмотреть на очередного весельчака вместо нее. А Лена согласилась, слегка контуженная после выпускного, всех этих растроганных родителей, плачущих выпускниц, а в особенности, стихотворения, посвященного ей – классному руководителю «который был, как мама». Зачитанный дрожащим голосом одной из учениц, стих напоминал какого-то юродивого с этими аляповатыми сравнениями, внезапными язвами странных рифм, и не рифм даже, а неких созвучий (к примеру, «нее» – «зло»), жонглированием «ведь» и «же» для попадания в размер. Чудовищно было то, что выпускной снимало сразу несколько камер; другое дело, что на видеозаписи гримасы Лены можно было трактовать, как попытку скрыть слёзы. Сложнее пришлось утром, когда школьники, родители и Лена пошли встречать рассвет на Калиновские разрезы, где солнце должно было красиво отразиться от воды пруда. Можно было сделать какие-то особенно красивые снимки и всунуть в памятную любительскую киношку еще и восходящее светило. По пути до финального расстрела фотовспышками чтица стихотворения прилипла к Лене и стала расспрашивать, насколько хорошо было ее записанное в столбик прощание с любимым учителем.
«Мне было приятно, но само стихотворение очень нехорошо ты написала, хотя видно было, что старалась», – сказала Лена и сама ужаснулась сказанному. Пускай неловкость была несколько смазана бессонной ночью за праздничным столом и выпитым вермутом, так тепло растекшимся по всему ее организму, будто Лена и не пила вовсе, а побывала на сеансе массажа. Выпускница не обиделась даже, скорее смутилась. «А что там?» – спросила она. Лену прорвало на разбор текста, который она, оказывается, неплохо запомнила с первого раза – так ее впечатлили больные места, текст (она прекрасно понимала это, но ее уже несло) вовсе не обязан был изображать из себя литературный шедевр, но даже и полноценным стихотворением мог не являться. Это ведь были просто слепленные второпях слова на одном только чувстве как бы любви, которое тихая хорошистка вроде как должна была испытывать к своей молодой и в принципе милой училке.
Проспавшись, Лена маялась стыдом. «Так ты и кончишь, как Михаил Никитыч, скорее всего, – говорила она себе. – Господи, какая дура. Перед кем ты, идиотка, выделывалась? Зачем?»
Именно поэтому, когда молодой человек при встрече сказал, что его зовут Владимир, а потом добавил: «Можно Вольдемар», – Лена сумела взять себя в руки, умозрительно зашторить призрак сестры, уже замаячивший в воображении с уничтожающей улыбкой на устах и фонарем скепсиса в деснице.
Лена очень не хотела умереть одна во время прихода. Она не сомневалась, что именно такой конец ее и ждет. Читая русских классиков, всякие там фразы, вроде «это была уже дама лет двадцати пяти, которая, не при дневном свете, конечно, а при свечах, казалась еще милою и свежею», Лена чувствовала себя развалиной. Работа в школе только усиливала впечатление старости, потому что стремительно растущие дети были все время на глазах. Впрочем, то, что из девчушек вдруг получались девушки, было еще как-то нормально, а вот то, что из мальчиков с тоненькими голосами вдруг получались басовитые дяденьки, эта вот смена голосов, будто превращение в других людей, да еще такое стремительное, угнетала Лену больше всего, поскольку она чувствовала, что и сама меняется, просто не замечает этого.
Владимир был не так уж и плох, но Лене казалось иногда, что в том, что они стали встречаться, было больше этих страхов, чем симпатии к нему. Ощущения, что она отбила у двоюродной сестры кого-то, не возникло. Владимир и Лене-то иногда виделся придурковатым, а сестре бы показался и подавно. Старше Лены на пять лет, он закончил Лестех; судя по всему, как бы резвяся и играя, пропрыгал до высокой должности в компании по производству шпал, да там с удовольствием и остановился, чувствуя себя, кажется, среди кусков дерева так уютно, будто был среди себе подобных. Читать он любил, но только детективы и валом идущую с некоторого времени юмористическую фантастику, так что вроде и любовь к чтению имелась, но и чтением это назвать было нельзя. Лена же, которая некоторым образом чувствовала себя причастной к серьезной литературе, тем, что писала, – ведь то, за что могут посадить, не может быть несерьезным, – оскорблялась такой тратой времени больше, чем всем остальным: просмотром комедий, и зарубежных, и отечественных, тасканием по массовым мероприятиям, вроде дня города, запуском фейерверка в день рождения.
Такую же неприязнь к развлечениям сына испытывали и родители Владимира. Но это неприятие развлечений сына имело в виду не отношение к культуре, а больше склоняло Владимира к тому, чтобы он остепенился. Они считали, что взрослый человек должен делать что-то для создания собственной семьи, а там уже и садовый участок приобрести, и т. д., что-нибудь такое. Ленину попытку не палиться они приняли за необходимую для невесты серьезность. Их не отпугнуло, что Лена не могла привезти мать из Тагила, чтобы познакомить с будущими родственниками. Более того, их не отпугнуло даже то, что вместо матери она познакомила их в итоге с дядей и сестрой. Дядя им понравился, а сестра так и вовсе пришлась по душе тем уже, что могла стать невесткой – и не стала.
К чести Владимира, предложение он сделал сам, причем всего через полгода встреч. Лена не тянула его в брак, ее и так радовало, что к ней заходит кто-то, кроме сестры, звонит, узнаёт, как у нее дела (жива она или нет), поэтому его предложение стало сюрпризом. Владимиру и самому понравилось, как он Лену смог удивить, притом что просто ляпнул мимоходом, сунул коробочку с кольцом в карман ее пальто, а было ли кольцо куплено специально – Лена не стала допытываться. Она подозревала, что просто вышла в финал целого ряда свиданий с женщинами, которые Владимир не мог не проводить, будучи, пусть его родители так и не думали, вполне себе взрослым человеком.
Точнее, Лена его считала до какого-то момента взрослым человеком, а родители оказались правы, но до подтверждения их правоты прошла еще масса времени, вместившая много всего.
Были уже упомянутые выше знакомства. Когда родители Вовы узнали, что Лена – учитель, они невероятно умилились. «Они-то думали, я жену в сауне найду», – пояснил потом Владимир. В глазах их появилось сочувствие и к Лениной заработной плате, и к ее, им придуманному, учительскому самопожертвованию. «И Вовка-то был – не сахар, а какие теперь дети, даже представить страшно», – сказала мать Владимира. Лена ответила, что ничего особенно плохого в нынешних детях нет, и тут же услышала несколько как бы душераздирающих историй из детства жениха: про бутылки с карбидом, перестрелку снежками прямо в классе, поджог сухой травы возле садового товарищества, и это могло бы отпугнуть Лену, если бы у каждого в ее дворе, даже у нее самой, не было всех этих историй, этих взрывающихся бутылок, походов на стройки, пиромании разной степени интенсивности, лопающегося на огне шифера, смеси марганца и серебристой краски, паровой пушки, стреляющей картошкой или деревянными чопиками… Даже тихая Лена имела несколько шрамов, доставшихся ей от падений с высоты, ныряния в воду в непроверенных местах, от капнувшей на ногу плавящейся пластмассы. Этим можно было гордиться или правда предостерегать от знакомства с людьми, баловавшимися в раннем возрасте огнем, либо еще чем-нибудь опасным для жизни, но у всех это было, а скука заключалась в том, что буквально у всех было почти одно и то же.
Встреча Вовиных родителей с дядей и сестрой Лены прошла настолько интереснее, чем явление самой Лены, что можно было предположить, будто Лену полюбили именно за фееричных родственников, один из которых прочитал китайскую часть инструкции к телевизору так, будто она была на русском (Лену, заглядывавшую через плечо сестры, слегка коробило то, что замечательные, аккуратные, состоявшие из тонких черт значки использовались таким вот бытовым образом). А затем дядя, приняв на грудь, загрустил и сказал, что он, конечно, рад, что у племянницы все хорошо, но его-то дочь какая-то странная. «По-моему, я вот этим своим воспитанием не знаю, кого вырастил. Похоже, она – лесбиянка». «Я уже и сама об этом думала, – ответила на это сестра, – но нет, к сожалению, а то было бы намного проще, знали бы вы: сколько там интересных людей». Родители Владимира стали уверять сестру, что сейчас уже многое принимается вполне терпимо, не то что раньше. В этой показной, или даже непоказной, толерантности было что-то забавное, все будто разом сговорились и стали спихивать сестру на порядком протоптанную за десять с лишним лет тропу гомосексуализма, хотя сестра этого совсем не хотела. «Не при Сталине, в конце концов, живем», – заметил очевидное Вовин отец, разговор при этом перескочил некую стрелку, вроде железнодорожной, и заговорили почему-то про «Архипелаг ГУЛАГ», про романы «Жизнь и судьба», «В окопах Сталинграда». Затем стали вспоминать, кого у кого посадили и расстреляли. Вова оказался из немцев Поволжья, поэтому и фамилия у него была такая – Кёниг. Кёниги сильно хапнули горя при перемещении из одного места на карте СССР в другое. Лене от родственников со стороны матери в этом плане не перепало ничего хорошего: ее предки сами кого-то раскулачивали, да так усердно, что двоюродного прадеда в итоге хлопнули из ружья прямо во время ужина через окно избы, а его брат до последнего, что называется, ходил и оглядывался. Дедушка-латинист, хотя и стоял едва ли не у истоков пионерского движения в Нижнем Тагиле, то есть что-то хорошее как бы делал, но тоже клеймил врагов Советской власти, где бы ни работал; до конца жизни (а под конец жизни особенно) очень жалел, что расстреляли не всех, кого надо было. Да и со стороны отца потомственные горные инженеры и уральские учителя довольно неприятно скатились в мелких активистов, стремившихся переназвать все, до чего могли дотянуться: бригаду ли, еще что-нибудь, на что членились тогда рабочие коллективы, именем Павлика Морозова, убитого под Тавдой. Иногда Лене казалось, что Урал и существует только ради того, чтобы у страны были Бажов, Павлик Морозов и танки. Она подумывала, что если сейчас вырезать этот участок земли из страны и составить вместе половинки – страна не пострадает, а Транссибирская магистраль, к удовольствию едущих по ней, станет короче на целый часовой пояс.
Родители Вовы не поверили, что мама ее не желает ехать на свадьбу, они сначала решили, будто Лена просто обманывает их: говорит, что позвонила ей, а на самом деле даже и не собирается. Отец Владимира взял номер маминого телефона, в его, телефонном же, голосе звучало что-то такое: «Вот посмотришь, как все будет замечательно. Всё же мы – взрослые люди, можем договориться друг с другом». Снова он позвонил вечером того же дня, причем прежде чем сказать Лене: «Ну, это, конечно, да», – как-то сочувственно подышал. Лена поймала себя на том, что лицо ее при этих словах Вовиного отца сделалось снисходительным, с выражением подтвержденной правоты, походило, наверно, на лицо матери. Негде было выловить свое отражение с того места, где находился телефон, проверить: так ли это. Лена оскалилась, помяла пальцами кожу на лбу и веках, чтобы убрать эту самодовольную гримасу, в которой чувствовалось что-то новокаиновое, неудобное.

 

Свадьба была, и Лена боялась, что сестра и дядя, а также несколько приглашенных с ее работы людей будут чувствовать себя неловко среди многочисленной Вовиной родни. Дядя на самом деле казался стесняющимся, потому что он всегда и был таким, даже у себя дома: такой сомневающийся в собственных словах, извиняющийся при любой удобной возможности. Но не один там он был такой. Большинство появившихся Вовиных близких сами уже не видели друг друга много лет, многие даже и не были знакомы, пытались держаться поближе к тем, с кем приехали. Особенно грустно Лене было за родственников с какого-то полустанка за Ирбитом, за их костюмы тридцатилетней выдержки, за прически мужчин в виде челочки на почти выбритой голове, за яркие пластмассовые брошки на платьях женщин. Сестра же нигде не чувствовала себя неловко. Она организовала выкуп, нарисовала свадебные плакаты, пыталась похитить невесту. Благодаря своему росту, на пару голов превышающему средний рост гостей, поймала букет уверенной рукой. К сестре сразу прилипла девочка из будущих выпускниц, собиравшаяся поступать на иняз, с коленей сестры не слезал младший брат выпускницы, которого двоюродная сестра трепала за щеки, то и дело катала на шее, хотя и приложила однажды лбом об косяк двери, не прекратила катать, да и сам ребенок был не против, просто догадался предупреждать ее криком: «Дверь!». Две женщины и один мужчина из школы, конечно, несколько бледнели на ее фоне, как и все остальные, но все-таки неплохо спели поздравительную песенку почти собственного сочинения, а точнее, «Издалека долго течет река Волга», переделанную в «Как с молока пенка сбежит от нас Ленка».
Все в течение свадьбы потеряли степенный облик. Разрозненно люди выходили покурить, а возвращались уже вместе. Так были втянуты в общую пьянку и тамада, и видеооператор, и живая музыка. Два разнополых подростка любезничали друг с другом в уголке ресторанного зала, их влюбленность была прекрасна тем, что могла остаться только влюбленностью, а большего им и не нужно было. В первый день свадьбы, когда жениху с невестой ни пить, ни есть не полагалось по какой-то традиции, в которую Лена решила не вмешиваться, происходящее виделось ей безобразием и пошлостью. Люди, с энтузиазмом кричавшие «Горько!», казалось, сами были готовы начать целоваться с первым попавшимся за столом.
Следующий день оказался повеселее. Лена не заметила, как уже курила в компании гостей, а потом решилась спеть «Where The Wild Roses Grow», неизвестно как и откуда втравившуюся в память, тут же, как нельзя кстати, пришлась сестра с мальчиком на шее, потому что она своим низким голосом вполне себе могла исполнить партию Ника Кейва. Музыканты слабали «Звездочка моя ясная» с таким особенным похмельным надрывом, что Лена, всегда считавшая эту песню чересчур слащавой, ощутила подкатывающие слезы на «а-а-а-а-а улететь!».
Владимир на свадьбе не поддался веселью, только поглядывал на родителей с улыбкой, которая, видно, должна была означать: «Ну что? Добились, чего хотели? Поздравляю». Эта скромность объяснялась отчасти тем, что среди гостей был и начальник его, и пара подчиненных, Владимир берег лицо, но все же Лене было слегка обидно, что она обошла супруга в кураже. Лена мысленно называла «куражом» вот этот свой караоке-номер и курение, тогда как могла быть скромнее в определениях, ведь свадьба полнилась событиями и покуражистее, как то: потеря видеооператора, который выбрел из ресторана за сигаретами, потому что курил какие-то особенные, заблудился, попал на юбилей магазина парфюмерии, не заметил разницы и пару часов снимал чужой праздник; незаметно напившаяся до хулиганского состояния тринадцатилетняя родственница Владимира, временно оттеснившая музыкантов песнями собственного сочинения и исполнения, которые пришлось терпеливо слушать, хотя девочка порой фальшивила так, что Лене хотелось вырвать собственное сердце из груди (но при этом девчушка так хорошо смотрелась в коротком платье, с гитарой на шее, с накрашенными, обгрызенными ногтями, что Лена пожелала себе, что если у нее будет ребенок, то пускай получится такая вот дочь); была и супружеская пара еще каких-то Кёнигов, не устававшая танцевать оба дня так хорошо, что остальные, было видно, танцуя в их присутствии, ощущали неловкость.
Сестру Лена потом спросила: как так? Где была сестрина строгость, даже чопорность, куда она спрятала ее в эти дни? Сестра ответила: «А я людей люблю, в отличие от тебя. Почему никто не стесняется своих свадеб: ни немцы, ни японцы, ни кто бы то ни было, а я должна? Вот эти замечательные люди: то, как они одеваются, как себя ведут, именно это создает определенный образ, неповторимый, который формируют не художники, не писатели, не режиссеры, а все мы – живем вот так вот и формируем. Это удивительно. Как усредненный европейский образ с пиджачком, с галстучком, растрясается в процессе алкоголизации до аутентичного. Причем так с любым весельем, с представителем любого народа. А если бы ты хотя бы раз с корейцами накатила, тебе “Особенности национальной охоты” казались бы просто бледной тенью того, что на самом деле бывает под мухой».
В школе, зная о свадьбе, обреченно стали ждать Лениной беременности. «Не сказать, что я недовольна, – обронила однажды директриса. – Но все равно чувствуешь, что теряешь человека на три года, а то и навсегда, когда вот это вот получается. У меня ведь некоторое чувство собственника имеется, глупо отрицать, и его в такие моменты коробит. Но я, конечно, понимаю, что жизнь – это не только школа. У самой двое. И сама тоже вот когда-то пришла сюда работать. И рада – и не рада. Ты, Лена, хорошо уже себя показала, кто на твое место придет – неизвестно, чтобы и с детьми конфликтов не было, чтобы и среди нас все спокойно. Иногда хорошо, когда у человека есть что-то, кроме работы, есть куда податься после рабочего дня и проверки домашних заданий. Я вот бегаю, но и то не всегда весь стресс выбегиваю. А у тебя даже не знаю что. У тебя такой характер, что кажется, будто после каждого дня у тебя есть в запасе еще один день, а кроме этого Екатеринбурга у тебя имеется еще один Екатеринбург, в котором ты и живешь. Это, конечно, удивительно». «Спасибо», – только и могла сказать Лена.
Подростковую дурость свою Владимир скрывал и все девять месяцев Лениной беременности. Наоборот даже, проявил удивительную заботу: его увлекло, что у них появятся близнецы; даже не показал, что огорчился, или вовсе не огорчился, когда сказали, что это будут девочки. Хотя узнав про положительный тест, всячески примеривал на будущего ребенка мужские имена, а тогда уже поперла мода на посконные, некие от сохи или из пьес про купечество. Владимир доставал Лену, что, пока она в роддоме, он сбегает в загс и назовет сына Поликарпом. «Будем звать его Полинькой», – пояснял он. «Довыделывался», – самокритично сказал Владимир на УЗИ, чем на долю секунды опередил саркастическое высказывание Лены.
Не в пример лучше некоторых мужей показал себя Владимир и когда Лена, будто репетируя будущие роды, лежала на сохранении. Он словно участвовал в негласном соревновании «Появляйся чаще всех, приноси больше всех продуктов», и все время выигрывал. В больничной палате, кроме Лены, было еще пятеро беременных, не все были рады тому, что у нее имеется такой прилипчивый в своей заботе муж. Одна из женщин, вредная или сама по себе, или по причине беременности, не без сарказма интересовалась, почему этот щедрый мужчина не положил Лену в отдельную палату. А в отдельной палате Лена не оказалась, потому что сама этого не захотела.
Лена и сама не понимала, почему ее потянуло к людям. Часть ее интеллекта будто исчезла за ненадобностью, и произошло это не постепенно: просто однажды утром Лена обнаружила, что ее мышление погрузилось в некий туман, и в этот туман ушли, как посуда от Федоры, с двадцать или тридцать единиц ее IQ. На смену этому появился страх, что одна из девочек родится мертвой, либо что сама Лена не переживет роды, а Владимир останется вдовцом и будет неизвестно как мыкаться с двумя сиротками. С этой пустотой в голове и страхами Лена не могла оставаться одна.
Ни о каких стишках в таком состоянии не могло быть и речи, а первые месяцы беременности Лена боялась именно того, что может сорваться на сигареты или стихосложение. Сигареты достаточно было не покупать, это понятно. Бодрствуя, Лена тоже могла переупрямить свое желание ширнуться: неожиданно появившееся у нее чувство ответственности пересиливало баловство со словами, которые кружили в голове, чем-то похожие на акул возле тонущего корабля, ожидая, когда Лена ослабнет и уснет. Некая часть Лены знала, что сон – это сон, поэтому именно во сне Лена с облегчением закуривала, но даже там не позволяла себе стишков; не боялась она, если во сне появлялся Снаруж и говорил: «Смотри, что у меня получилось». Даже во сне Снаруж совершенно не умел писать, рассказывал одну длинную бессмысленную строку, так что начало ее терялось, терялся и сам Снаруж, потому что сон переносился в какое-нибудь другое место. А вот стоило только появиться Михаилу Никитычу – Лена с силой, с напряжением мышц шеи выдавливала себя, будто сквозь пластилин к бодрствованию.
Но со времени, когда мозг частично перестал служить Лене, призрак Михаила Никитыча тоже слегка поглупел, нёс ту же совершенно ахинею, что и Снаруж.
Пока Лена лежала в больнице, Владимир сделал ремонт в ее квартире, где они теперь и жили. Владимир сначала намекал, что неплохо было бы переехать к нему, в центр, где тоже были школы, тоже можно было устроиться в такую, чтобы недалеко от дома. Лена с ожидаемым для себя и неожиданным для Владимира упрямством отказалась – это была небольшая война, где Владимир был мягок и настойчив, а Лена была еще мягче, но при этом еще настойчивее.
Владимир ожидал, что Лена обрадуется ремонту – новой белой ванне вместо желтоватой; новому цвету стен; подвесному потолку с множеством лампочек вместо светильников и люстры; гладкому полу, похожему на паркет вместо покрашенных в рыжий цвет досок. Одну из трех комнат он переделал в детскую, полностью поменял мебель, а старую дел неизвестно куда. Лена разрыдалась, когда увидела: ей было обидно, что это он сделал без ее ведома, будто все равно заставил переехать; что и дальше он будет поступать так же, не спрашивать, делать все по-своему в общих делах. Она подумала даже, что он и ремонт сделал не для того, чтобы стало уютнее и удобнее, а просто чтобы победить в их забытом уже состязании по переезду. Благо, к тому времени появились уже сотовые телефоны, не у всех еще, но у Владимира появился, Лена могла выловить мужа в любом месте города, позлить его вопросами, что он делает, любит он ее или нет, будет ли он любить обеих дочерей одинаково, и когда Владимир начинал тосковать от разговора, принималась говорить, что ему с ней скучно, что ему нужна жена повеселее и поумнее. У Лены в те несколько месяцев, что она ходила с уже заметным животом и чувствовала себя больным тяжелым существом, обострилось чутье на вещи, которые выводили Владимира из себя, даже если он хорошо это скрывал. Он рассказывал потом, что она удивительным образом подгадывала момент любого звонка, она могла не звонить часами, потом вынырнуть в самый неподходящий момент, а услышав, что вот как раз сейчас Владимиру разговаривать некогда, сообщить самым невыносимым, тоскливым голосом, что ему всегда некогда. «В такие мгновения хотелось прямо трубку загрызть, – поделился Владимир. – А еще был вопрос из самых адских, два, точнее, один за другим: а почему ты мне не звонишь? Ты обо мне совсем не думаешь?»
Лена была готова к тому, что увидит в больнице, когда будет рожать: хватило и хождения в поликлинику, и госпитализации. Умом-то она понимала, что все не так плохо, если отрешиться от некого идеала, нарисованного в воображении, от того, как оно должно было быть (а должно было быть, как в американском кино, где и декорации на высоте, а у каждой медсестры прическа и косметика). Но когда попала в родильное отделение, ей стало казаться, что, окажись она где-нибудь в Мозамбике, среди других рожениц и врачей Армии Спасения, малярийных комаров и мух цеце, – и то бы к ней относились внимательнее и добрее. Она потом пыталась понять, была ли та грубость медицинского персонала настоящей или внезапно окружившие ее чужие люди казались грубыми по умолчанию, потому что интересовались не только ее состоянием, но и состоянием других рожениц, были не очень красивы, шумны, суетливы и озабочены кем-то другим, а не Леной.
Смешно, однако ей даже на родах собственных детей не позволили присутствовать: дали наркоз, прокесарили, а потом выдали двух темноволосых страшноватых, бурых каких-то малюток, в которых человеческого было меньше, чем в кошке. Ли́ца девочек, особенно веки, были опухшие, как после запоя. Лена знала, что другими дети и не рождаются, что во всех новорожденных есть что-то гигеровское, и все же знание это не давало ей почувствовать детей своими. Видя, как сюсюкаются с детьми другие матери, она пыталась им подражать, пробовала ощутить к детям привязанность, как она себе представляла эту привязанность, и чувствовала, что у нее ничего не получается. Одна мысль то и дело возвращалась к ней, пригвождая ее к месту: «Это что же я такое натворила: замуж вышла неизвестно зачем, родила неизвестно зачем. Это ведь теперь на всю жизнь. Что я теперь со всем буду делать?» Простая, но не менее тяжелая идея посетила ее, да так и не отставала несколько лет: у Лены была всего одна жизнь, прожить по-другому от окончания института до замужества было невозможно, эти несколько лет просто ухнули куда-то совершенно бессмысленно – в стишки, попытки скрыть тягу к стишкам, а Лена даже не могла придумать, куда бы она дела это время, если бы представился такой шанс.
Тяжело было в больнице, а еще тяжелее стало дома, когда и родители Владимира, и сам Владимир, и сестра с дядей принялись хороводиться вокруг Лены и девочек. Лена понимала, что девочки заслуживают заботы, но сама себя этой заботы считала недостойной.
Не было подростковой дурью, скорее легким припадком инфантилизма, предложение Владимира назвать дочерей Оля и Яло. Они с Владимиром остановились на именах Мария и Анна. «Прикольно, Маша, как в сказке», – заметил Владимир, хотя Лена думала почему-то про Антуанетту. Не родителей Владимира было дело, но имя Мария их не устроило категорически. «Дело ваше, но две Марии нам уже устроили», – сказала мама Владимира. «Ну, я так и думал», – усмехнулся Владимир, увидев гримасы родителей. «Еще одна была племяша моего подружка, которая кроме него еще с кем-то шашни водила, потом к себе в область укатила, когда залетела, он за ней подался, а она с иностранцем связалась и усвистала. Он чуть не спился. Готов был чужого ребенка принять, а она ему такую свинью подложила», – сказал отец Владимира. «Так там вроде Марина была, а не Мария», – поправила его мама Владимира. «Один хер», – грубо отрезал свекор. «Давайте тогда Вира и Майна назовем, – сказал Владимир, – по-простому, по-рабочему». Родители Владимира хотели почему-то рифмованных имен, каких-нибудь Кира – Ира, Алина – Полина. «К вам деменция, что ли, подкрадывается, ни на что, кроме рифмы, надежды нет? – пошутил Владимир, но несколько раздраженно пошутил. – Вы их, я так понимаю, уже собрались в одинаковые платья наряжать и выгуливать, чтобы все удивлялись: какие похожие девочки!» Стали близнецы в итоге: Аня и Вера.
Лена не могла сказать, что ей не помогали. Все время готовы были прийти посидеть с двойняшками Вовины родители, ее дядя и сестра – все, когда выдавалось свободное время, спешили понянчиться, иногда набивалась квартира заботливыми советчиками, готовыми к смене памперсов, купанию, укачиванию, так что Лена жалела даже, что не родила сразу четырех, чтобы руки каждого из гостей были заняты ребенком. Но помощь приходила волнами: то заваливались в гости сразу все, то не было никого, даже Владимира. Лена не представляла, как могла справляться с близнецами, скажем, мать-одиночка, если, например, нужно было пойти в поликлинику – сама она иногда приходила в отчаяние даже дома, пытаясь успокоить Аню и Веру, понять, что им нужно, когда они кричали требовательными или отчаянными голосами (Вера выше и как-то противнее, Аня почему-то басом), порой готова была отдать их кому угодно, хоть волчице. А вот как мать-одиночка в маршрутке или троллейбусах везет детей сквозь жару или зиму на прививку, на обследование? Место, конечно, уступают, но как это вообще – тащить, переть их, не таких уж легких, и все более тяжелеющих с каждым днем, везти в здоровенной двойной коляске, когда и с одноместной-то не особо развернешься, Лене даже подумать было страшно.
С молоком у Лены не задалось, поэтому девочки были искусственники, но и к лучшему, потому что после АКДС Вера покрылась нездоровым пятнистым румянцем, температура у нее поднялась до тридцати восьми с половиной, и Лена вместе с ней уехала на две недели в инфекционку, где оказалось, что виновата не прививка, а ОРЗ, которым больше никто в семье не заразился. Владимир же остался с Аней и молочной смесью, словно угадал тот момент, когда родители будут заняты огородом, сбором урожая, дядя будет загружен на работе, а сестра уедет в командировку. Теперь уже он названивал Лене и страдал, надеялся, что Лена сможет успокоить дочь по телефону. По возвращении Лена застала мужа несколько позеленевшим от недосыпа, даже со слегка дрожащими руками. Аня за время отсутствия матери, как Лене показалось, потолстела, но Лену будто и не признала. Вера, попав домой, снова подхватила насморк и кашель.
Вере вообще не везло. У нее была дисплазия, недостаток веса, притом что ела она больше Ани, и некоторое отставание в развитии. Родственники и врачи утешали, что это некритично, если замечено вовремя, что все постепенно утрясается если не к детскому саду, то к начальной школе, в основном доказывали это примерами различных недоношенных детей, которые потом начинали наверстывать отставание таким образом, что потом это наверстывание перерастало в акселерацию. Но Лена жила тогда настоящим, будто окопалась в том, что есть, а не в том, что будет потом, ей невыносимо было от того, что один ее ребенок не такой, как надо, что Вера покрывается струпьями после пюре из персиков, что начинает держать голову на полмесяца позже, чем сестра, да держит ее неуверенно, что почти не улыбается. До школы было еще далеко, а Лена уже боялась, что у Веры какое-нибудь повреждение мозга или изъян, который не позволит ей учиться нормально, заранее пугалась, что будет сидеть долгими вечерами, переходящими в ночь, помогая дочери с уроками, а та ничего не будет понимать, но будет стараться, пытаясь перебороть свою глупость, начнет угадывать правильный ответ все более робеющим и усталым голосом.
Но даже сестра, далекая от материнства, несколько циничная по отношению к детям (называла она Аню и Веру не иначе как Сцилла и Харибда, или Фобос и Деймос), находила в близняшках только что-то интересное. «Ты посмотри только, как они, не владея речью, умудряются нами крутить, – говорила она. – Да и не только речью. Они ни ходить не умеют, ни вреда никакого нанести, а уже понимают, что могут нами манипулировать, и пользуются этим в полной мере. Представляешь, что происходит, когда человек получает полный арсенал манипулирования. Любой политик, по сути, просит ему подгузник сменить, устранить некое неудобство, которое его не устраивает, а толпа за ним идет, потому что он более убедительный или обаятельный младенец, чем остальные кандидаты. И ведь это эволюция сотворила, – сказала сестра. – Кто меньше орал кошачьим голосом, если у него живот болел или чесалось где, или когда есть хотел, или слишком холодно или жарко – тот и погибал, у кого голос был менее невыносим, тот и не получал, чего хотел, и, соответственно, умирал. Так что имеем то, что имеем». Сестра совершенно не видела в девочках недостатков. «Мне что, – говорила она, – повозилась – и упорхнула, вы-то иногда, может, и не замечаете, как они меняются, потому что они всегда на глазах, хотя тут трудно не замечать».
Больше всего Лену утешили не родственники, не врачи, а почему-то массажистка, приглашенная бороться с дисплазией и общей недоразвитостью Веры. Первые три раза из курса в пятнадцать массажей Лена едва не указала на порог пахнувшей табаком, несколько ленивой в движениях и речи девице, которая была, кажется, даже младше, чем сама Лена, только и закончила что школу для слабовидящих детей в Верхней Пышме да медицинское училище. Что она могла понимать? Когда массажистка принималась говорить, казалось, что паузы между словами вызваны тем, что она вынуждена убирать из речи матерные слова. «Да она у вас спокойная, да и все. Бывают и похуже случаи», – сказала массажистка после первого сеанса, и только эти вот слова, и то, что Вера пискнула всего пару раз во время процедуры, помогли Лене смириться со вторым сеансом. После третьего сеанса Вера стала активнее хватать игрушки, и вообще с бо́льшим любопытством смотреть по сторонам.
На четвертом посещении массажистки, когда Лена перестала беспокоиться, что девушка сослепу уронит Веру или покалечит, они разговорились. Узнав, что Лена – учитель математики, массажистка стала интересоваться, такая же ли она математичка, как Тамара Павловна из их пышминской школы, так же ли она зверствует по поводу домашних заданий и непонимания материала. «Да мне как-то везло, – внезапно стала вспоминать Лена. – Если ученики добрались до средней или старшей школы, с совсем уж отбитой головой мало кто бывает. Больше, мне кажется, от лени не хотят некоторые заниматься, или в семье что-нибудь». «Вот и у нас Тамарка думала, что это все лень. Ну, хотя, наверно, и лень». Лена рассказала, как смотрела в ясные глаза ученика при разборе городской олимпиады, которую он провалил, потому что в числе других не смог решить задачу методом подбора, а задачу именно этого типа они на всякий случай смотрели буквально накануне; как ей хотелось одновременно обсмеять его глупость и придушить его за эту глупость, но она строила из себя серьезного педагога, а потом сама вспомнила, как учитель когда-то разбирал с ней проваленные олимпиады, а она смотрела на него с этаким энтузиазмом, чтобы он не думал, что она совсем уж глупа, а дело в невнимательности. Рассказала Лена и про то, что курила до беременности; как повстречала физрука, который ее как бы разоблачил, но, судя по удивленным лицам учителей, приглашенных на свадьбу, ничего никому не разболтал.
Так дальнейшие встречи у них и прошли за разговорами: массажистка делала свою работу и попутно слушала или болтала о школе, об училище. Лена сама не ожидала, что за три с лишним года столько у нее накопилось всяких историй, которые интересно было вспомнить. Еще интереснее было ей слушать о как бы параллельном мире людей со слабым или вовсе отсутствующим зрением (таких, на самом деле, было немного, чтобы уж совсем ничего не видели, даже те, кто ходил с тросточкой, подчас что-то различали, какие-то общие очертания или хотя бы свет и темноту).
Интересна была сама история зарождения школы, когда группа молодых ленинградских педагогов подалась на Урал, да так тут и осталась, собирая и уча детей со всего СССР. Как первый директор школы умер от инсульта, когда одна из школьниц случайно убилась на игровой площадке. Лена успела побывать в чем-то близкой ситуации: она подрабатывала в летнем школьном лагере, и один из учеников, уже после смены, отправился домой, стал кататься на велосипеде с горки на Замятина и въехал в припаркованный автомобиль; и хорошо, что все закончилось только небольшим сотрясением мозга и всякими царапинами, иначе Лена и правда могла заесть себя до смерти. Мать ученика стала оборачивать дело так, будто все произошло именно в школе, на глазах у охамевшей от безнаказанности Лены и других учителей, грозила судом. И пускай все потом разрешилось мирным образом, потому что женщина поняла, что никакой компенсации ей не светит, Лена успела понервничать. Физрук, кстати, только махнул рукой, увидев Ленины душевные терзания. Он сказал, что ей незнакомо чувство, когда только отвернулся, а потом уже видишь первоклассника на самом верху каната, хочешь невольно заорать от ужаса, но если заорешь – он брякнется, так что начинаешь разговаривать с ним, как с самоубийцей на мосту или киношным психом, захватившим заложника, говоришь, как правильно спускаться, чтобы он не ободрал руки и ноги. Оба трудовика порознь утешали тогда Лену одинаковой радостью от того, что в прошлое ушли пионерские галстуки, так что сгинуло возможное совпадение галстука и сверлильного или токарного станка.
Лена радовалась, что, как массажистка, не попала в интернат, даже такой хороший, как пышминский. Она не представляла, как выкручивалась бы, возникни такая же история, как в ее классе, а ведь нужно было жить с этими людьми круглые сутки, еще и вечером перед сном общаться со школьными красотками. Воспитатели там, конечно, имелись, в меру сил прерывали буйство старших школьников, но была и трава, привозимая учениками, жившими в Казахстане; находились способы пронести в школу алкоголь; имелся коридорчик, называемый «Аллея любви», где после отбоя парочки устраивали свидания.
«Да у нас там даже девочка была, которая стишки писала, – обыденно призналась массажистка. – Правда, я ее не застала, она до меня училась. Но стишки до сих пор там есть. Их отбирают, конечно. И все равно у кого-то они остаются, следующим передают. Там же и в голове их хранить можно, это ж не герыч, а из головы их не вытащишь», – и массажистка рассмеялась, радуясь чему-то своему. Лена деланно ужаснулась, и все же не удержалась и спросила, как стишки действуют на совсем слепых – стишки же только в зрении что-то меняют. «Мне так рассказывали», – сказала Лена. «Нет, ну сны же все видят, – отвечала массажистка. – Так же и стишки, вроде сна, когда падаешь или взлетаешь. Да и звуки. Один звук выделяется из всех или поток мимо идет из звуков. Я, честно говоря, не сильно интересовалась. Нам с девчонками больше как-то тайком покурить или выпить нравилось, даже бражку на конфетах ставили из новогодних подарков: к батарее придвинули бутылку, и вроде ничего нигде не протекало, а в спальне пахло, как на пивзаводе, спалили нас сразу, конечно. Еще “Рояль” был темой, из него неплохо можно было намешивать всякую бурду, так что потом в полном неадеквате сигаретку у Балана на крыльце начинаешь стрелять, или во время дискотеки начинаешь Нине Петровне (а это директор, между прочим) рассказывать, как хорошо у нас в школе, как нас тут заботой окружают, а тебя твои же подружки оттаскивают, чтобы ты контору не спалила, но так оттаскивают, что сами палятся, да и запах».
К тому времени, как девочкам исполнился год, Вера почти пришла в норму, была только чуть меньше, чем Аня, но притом более подвижная, так что Лена стала находить в этом признаки гиперактивности и опасаться уже этого. «Ну давайте ее поразминаем, – предложила массажистка во время очередного курса, когда услышала, что Аня вроде и здоровая, и развивается, как положено, а все равно выглядит так, будто чем-то тайно больна, и даже игрушками занимается как-то минорно. – Сравняем их по темпераменту». «Спасибо, не надо, – решительно отказалась Лена. – Я уже заметила, что много себе придумываю, чтобы был повод порасстраиваться, но уж точно знаю, что с двумя бешеными ракетами мне не справиться, особенно когда они пойдут уже уверенно. Вера ведь себе на голову уже телефон роняла. Роняла-то на голову, а попало ей по загривку только, вскользь. А если бы сразу две такие были?»
Бессонные дни, когда близняшки соревновались, кто кого перекричит, кто проснется и безутешно замяукает от менее незначительного шума, незаметно сошли на нет. С детьми уже можно было почти полноценно общаться и играть, они могли играть и сами, могли смотреть телевизор (особенно им нравилась реклама), справили даже первый их день рождения, и дети радовались, подражая взрослым. Лена и Владимир за этот год так притерлись друг к другу, что, когда Лена сравнивала то, как они общались во время свиданий, первые месяцы брака, во время ее беременности, и то, что было между ними после года с детьми, ей казалось, что до этого были совершенно другие люди, только изображавшие близость, потому что так было нужно не столько им самим, сколько окружающим, желавшим в очередной раз посмотреть некую семейную мелодраму, где, несмотря на красивую картинку, уютный запах нагреваемого утюгом хлопка, доносившийся со сцены, было в положении молодых некое принуждение, похожее на сосуществование людей на плоту или небольшом необитаемом острове. Тяга к стишкам и сигаретам не без труда была вытиснута Леной из ее быта. Теперь можно было успокоиться и более-менее мирно жить дальше.
Тут-то и оказалось, что Владимир – совершеннейший дурак, который уже много лет любит бывшую свою одноклассницу. Та все не отвечала ему взаимностью, а тут внезапно решила ответить, согласилась принять Владимира после череды остальных претендентов на роль мужа и отчима ее дочери. У Лены не нашлось сил хотя бы на не очень масштабный скандал, когда Владимир заявил, что уходит, и стал собирать вещи. Такого внезапного дикого поступка она от него не ожидала. Из всех вопросов, как он теперь, как теперь дочери, как будет она без него, ее заинтересовало только, чем она хуже этой его новой, точнее, старой подруги.
Лицо Владимира перекосило от досады, словно от постоянного вопроса, задаваемого изо дня в день. «Ну вот не начинай, пожалуйста, – сказал он. – Будто сама не знаешь». «Не знаю, – сказала Лена, – просвети уж, сделай милость». Владимир восторженно рассмеялся: «Какой тон! К доске, может, вызовешь? Не переживай, будут тебе алименты, и к Ане и Вере буду приходить». «Хорошо хоть так», – сказала Лена. Она вспомнила, что еще вчера они вместе смотрели фильм по телевизору, но уже не помнила какой, так ее рассудок помутился от внезапной новости; как смеялись, потому что это была комедия; как Владимир ее обнимал, а она приваливалась к нему. Между тем как Владимир играл эту вот свою привязанность к Лене, и настоящим его чувством была такая пропасть, что у Лены даже слегка закружилась голова. Он ушел в прихожую, обулся, а потом вернулся, прямо в ботинках зашел в гостиную, где Лена так и осталась, подпирая лопатками стену, и сказал: «С первого взгляда. Ах, Леночка, Леночка! Такая-то она хорошая! Береги ее, другой такой больше не найдешь!» Он махнул рукой, не в силах объяснить, хлопнул дверью и двумя быстрыми движениями провернул ключ в замке.
Лена, кажется, правильно поняла его слова, потому что подумала: «Да вы, блин, издеваетесь», – имея в виду и мать, и примкнувшего к ней Владимира.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий