Королевская примула

Глава первая. Расставание

Отца своего, Давида Девдариани, Отар помнил по одной только встрече.
Было это холодной московской зимой; рано утром кто-то тихо постучал в дверь. Отар проснулся раньше мамы, растолкал ее, она торопливо спрятала под халат длинную косу, щелкнула задвижкой и вскрикнула. В дверях стоял незнакомый Отару мужчина с белыми от мороза усами. На незнакомце была кожанка, в руках небольшой чемодан. Мама бросилась к гостю, они обнялись и долго стояли молча, словно боясь пошевельнуться. Из открытой двери потянуло холодом.
Отар помнил, как строго выговаривала ему мама: «Плотно закрывай дверь, дров до конца зимы не хватить», а сейчас из коридора врывался воздух, от которого тело покрывалось мурашками, но мама ничего не замечала.
— Нина, Нина, — гость целовал маму в щеку, в шею. «Оказывается, совсем не белые у него усы, а совсем черные», — сказал себе Отар.
— Все, навсегда? — спросила с надеждой мама.
— Нет, родная. Пока не навсегда. Пока на два часа. Сердце Отара билось быстро-быстро, он понимал, что сейчас произойдет что-то важное, ему надо было только попытаться вспомнить, где и когда видел он этого человека.
Он знал, что его папа в армии, что скоро разобьют белых, и тогда он вернется домой. Часто думал об отце: вот он скачет на коне, в одной руке у него красное знамя, а в другой верный друг маузер; послушный конь песет вперед-вперед, только ветер в ушах: вжи-иик, вжи-иик, а за папой скачет вся его рота — сто, нет, тысяча человек, они кричат «ура!», и белые, побросав оружие, бегут в разные стороны.
У Отара тоже был свой маузер, который раньше служил вставным дверным замком — подарок соседки-старушки Марьи Матвеевны, долго объяснявшей, как целиться им и в какую пружину вставлять гвоздик, чтобы получался щелчок. Он мечтал увидеть настоящий маузер и все ждал, что его привезет папа… У этого человека маузера не было, а был старый чемоданчик. И голос у незнакомца был тихий, и, когда он говорил про два часа, на лице его была застенчивая и виноватая улыбка.
Мама плотно прикрыла дверь, заложила ее тряпкой, висевшей на ручке, подошла к сыну:
— Ну что же ты?.. Подумай, кто это может быть.
Мужчина завернул Отара в одеяло, приподнял над кроваткой, заглянул в глаза и сказал весело, с легким кавказским акцентом:
— Слюшай, Нинка, йэтот гражданин упрямо не хочет узнавать своего отца. И я бы не узнал Отара. Как вирос! Глаза твои, но нос, нос — наш, наследственный, девдариановский, за версту видно, что этот молодой человек — Девдариани. Итак, товарищ Отари, ви не желаете нас узнавать. Ничего, ми это дело сейчас исправим.
Мужчина прижал малыша к груди и, сделав несколько шагов — от угла к углу, — запел старую грузинскую песенку «Моди внахот венахи».
Кто-то очень давно напевал Отару ее перед сном. «Давай посмотрим на виноградник… Кто съел виноград? Козлик. А что стало с козликом? Его съел волк. А в волка выстрелило ружье. А ружье погибло от ржавчины. А ее съел огонь. И у огня был враг. И у того врага — свой враг…» Пел большой сильный человек с теплыми и мягкими руками. А у этого были холодные руки. И чужой голос. Только песенка та.
— Ну-ка посмотри на меня хорошенько… — голос мужчины пресекся.
— Папа, папка, мамико! — малыш уткнулся в грудь мужчины. Словно проверяя себя, Отар дотронулся до руки отца. Она согревалась и казалась теперь знакомой-знакомой.
«Наверное, как я, не любит перчатки», — подумал малыш, проведя ладонью по шершавой, потрескавшейся от мороза руке отца.
Мама накинула платок и вышла за дровами.
Мужчины остались одни. Отар хотел спросить про маузер, но отец подошел к столу, вынул из ящика большую синюю папку, открыл ее и начал быстро писать на самом верхнем листке. Потом разыскал на дне чемоданчика тетрадь в коленкоровом переплете и положил ее в папку.
— Ну, какие стишки ты знаешь? — рассеянно спросил отец, продолжая писать.
— Буря мглою небо кроет…
— Хорошо. А еще?
— Эй, комроты, даешь пулеметы, даешь батареи, чтоб было веселее!
— Ну так, давай «Буря мглою», только, пожалуйста, не торопись. — Отец снова взялся за карандаш.
Когда Отар дошел до слов: «Выпьем с горя, где же кружка? Сердцу будет веселей», отец вдруг о чем-то вспомнил, вынул из чемоданчика кулек с рафинадом, пачку чая и еще мешочек с грецкими орехами. Спрятав папку, он начал колоть ножом сахар, получалось у него не очень ловко, кусочки летели на пол, вошла мама, улыбнулась и сказала, что можно не весь сахар колоть:
— Поручи это дело нам, мы как-нибудь сами справимся.
Положила перед сыном два маленьких кусочка сахара, закрыла кулек и спрятала его в шкаф.
— Наш папа не знает пока, что такое классовый паек. И слава богу. Иначе бы он забыл про свои кавказские замашки, — Нина грустно улыбнулась мужу. — Между прочим, в августе нам отказали в пайке, как семье дворянина. Вызвали на заседание комиссии, там у них была только справка из университета, из твоего старого титульного списка. Я им сказала, что муж на фронте, а председатель спросил без особого интереса: «А с какой стороны?», я ответила: «С нашей», а он опять: «С какой с нашей? Красный он или белый?» Я ответила: «Красный». Председатель оторвался от бумаг, оглядел меня недоверчиво, предложил сесть и пропел изумленно: «Ну и дела, дворяне в Красную Армию пошли, ну и дела… А справка есть?» А справки не было… Я показала заметку о тебе в «Известиях», он посмотрел на нее и сердито предложил: «Вы эту „Известию“ себе на память оставьте, а нам справка нужна». Ну пока я собирала справки для этой справки, прошел срок. Правда, за август нам выдали муку и крупу, а вот сахара не дали.
Потом взрослые долго говорили о чем-то своем, отец ломал руками орехи и клал их перед Отаром, а из одной половинки скорлупы сделал кораблик, прикрепил ко дну мякишем спичку, надел на спичку кусочек газеты, пустил кораблик в блюдце с чаем, подул, и поплыл кораблик, слегка покачиваясь на волнах.
— Я хотел бы совсем немного отдохнуть, приятель, — обратился отец к малышу, — не возражаешь?
Мама закутала Отара и отвела к Марье Матвеевне. Та достала очки, книжку с Коньком-Горбунком на обложке и принялась негромко, с выражением читать про охоту Ивана на жар-птицу. Минут через пятнадцать старушка зевнула раз, другой, качнула головой и сладко задремала, не выпуская, однако, книги из рук. Отар дал ей заснуть хорошенько, на цыпочках подошел к двери, тихонько открыл ее, оглянулся и бросился бежать по коридору.
Он бежал по длинному, тусклому, холодному коридору, заставленному старыми сундуками, диванами, кухонными шкафами и прочей рухлядью, бежал, что было сил, чтобы никто не догнал. Запыхавшись, он добежал до своей комнаты, схватился за ручку двери, она была закрыта. Начал колотить в нее кулачками и звать маму; никто не отвечал. Сын понял, что его обманули. Его отвели к чужой женщине и сказали, что папе надо отдохнуть, а сами ушли. Ушли неизвестно куда. Мама говорила, что обманывать стыдно. Когда Отар делал что-нибудь не то, но признавался честно, мать не наказывала его. А теперь сама обманула. Сын ненавидел ее, ненавидел соседку, к которой его отвели, ненавидел сказку, которую она ему читала, у него на всю жизнь сохранилась ненависть к счастливому дурачку Ивану, он ненавидел весь свет. Он сел у двери и громко заплакал и тут увидел в конце коридора Марью Матвеевну, которая бежала к нему, держась за сердце и причитая на ходу. Вдруг за дверью послышались шаги. Кто-то повернул ключ. Отар испугался, подумал, что это воры (за неделю до того обчистили одного соседа-пианиста), и бросился к старушке. Но отворилась дверь, и он увидал маму. Ее длинные черные волосы были распущены. Мама как-то странно улыбалась. Марья Матвеевна почему-то начала извиняться: «Боже, совсем стара стала, ох как это я» — и смотрела на мальчика как на человека, глубоко обидевшего ее.
— Что ж ты не дашь отдохнуть отцу? — с укоризной спросила мама.
— Пойдем, пойдем — схватила малыша за руку Марья Матвеевна.
— Не пойду, не пойду, — забасил на весь коридор Отар.
— М-да, — не очень весело сказал отец. — Боишься, чтобы маму не украли? Правильно делаешь, — И добавил серьезно: — Береги маму, теперь ты главный мужчина в доме. Знаешь, что это такое?
— А ты?
— А мне уезжать.
Мама торопливо скручивала волосы в тугой жгут.
Папа посмотрел на свои плоские черные часы и сказал:
— Скоро прощаться. За мной заедет друг.
Минут через сорок, постучав в дверь, в комнату вошел кряжистый, приземистый человек с громким голосом и настоящим маузером на боку. Он поздоровался, отрекомендовался: «Григорий Иванович», вытащил из-за пазухи точно такой же кулек с сахаром, какой был у папы:
— Не взыщите. Мои-то далеко, не везти же с собой гостинец. Ну давай, Давидушка, собирайся, до поезда меньше часа осталось.
Отец оделся, подошел к маме, взял ее за плечи, посмотрел в глаза, вдруг наполнившиеся слезами:
— Ну не надо, не надо, шени чири ме! Тэпэрь ненадолго, — когда Давид волновался, его кавказский акцент становился заметнее. — Тэпэрь ненадолго. Но кто знает, если что-нибудь случится… Не плачь, слушай внимательно, если что-нибудь случится, езжайте в Тифлис. Все же там родные. Ты знаешь, у меня не все было хорошо с Петрэ, но в трудную минуту вас не оставят. А еще помни о том, что здесь, — Давид подошел к столу, вытащил папку, провел по ней рукой: — Старайся, чтобы не пропало.
— Ты что это, товарищ Девдариани, не по тому делу разговор затеял? — Григорий Иванович провел широкой костистой ладонью по подбородку. — Никуда мы с тобой не денемся. Воротимся. Делов слишком много накопится к той поре. Несогласный я, чтобы без нас те дела делали! Выше нос, товарищ командир роты! Никуда мы с тобой не денемся!
Отец подошел к сыну, прижал к щеке.
Сын заплакал. Ему казалось, что он знает, понимает, чувствует больше, чем кто-либо другой из находившихся в этой комнате, больше, чем этот незнакомый человек с громким голосом по имени Григорий Иванович; больше, чем Марья Матвеевна, которая сидит на кончике стула и вытирает платком глаза; больше, чем мама, которая соглашается отпустить отца, не спрашивая сына: а можно ли это делать? Почему так спокойны и молчаливы взрослые? Неужели не понимают эти умные люди, что папу нельзя никуда отпускать, что, если его отпустят, он не вернется. «Как сказать им об этом, как остановить их, кто поверит мне, кто послушает меня?»
— Папка, не уезжай! — сын бросился к отцу, обхватил его колени, крепко уперся ногами в пол: — Не уезжай, не надо, прошу тебя! Мама, скажи ему, скажи, не надо никуда уезжать, попроси его!
— Будь мужчиной, сын! — отец ласково потрепал волосы Отара, делая легкую попытку освободиться.
— Э-э, так не годится провожать, пожелай нам хорошего пути, да боевых побед, да скорейшего возвращения домой. А нюни распускать нечего, не маленький, поди, — в голосе Григория Ивановича зазвучала укоризна.
— Папка, не уезжай! — Сын бросился к отцу, обхватив его колени, крепко уперся ногами в пол. — Не уезжай, не надо, прошу тебя!

 

…Много раз вспоминал в жизни своей ту минуту Отар, и сердце его сжималось, и спрашивал себя, откуда знал он, что больше не увидит отца. Спрашивал и не находил ответа. Неужто и впрямь дано человеку предчувствовать беду в минуты несчастливого, беспомощного озарения? Эх, знать бы, что ждет впереди! А может быть, лучше не знать?

 

…Осенью, на второй или на третий день после того, как маму приняли на работу в школу, к ним пришел хмурый, усталый, постаревший Григорий Иванович, положил большие руки на стол и уставился в пол. Долго молчал.
Отар уже пережил эту минуту, он видел уже этого человека, его руки на столе и слышал его чужой, нехороший голос. Теперь он только сравнивал все давно пережитое с тем неотвратимым, что должно было вот-вот наступить.
Чем дольше молчал гость, тем дальше, дальше улетала надежда, уступая свое место беспросветной, смертельной тоске.
Григорий Иванович не поднимал глаз.
— Пропал товарищ Девдариани, Как случилось, не знает никто. Была рота, и не стало роты. В засаду попала. Перебита вся. Возможно, предательство.
— С чьей стороны предательство? — спросила Нина, как будто это было важнее всего, а не то, что погиб ее муж, погиб отец Отара.
«Почему Григорий Иванович не смотрит на нас? Стесняется? Боится? Ведь это он увел у нас папу. Где его маузер? Почему он оставил папу в беде? Почему не поспешил к нему на помощь? Почему не выручил?»
— Следствие пока не дало результатов. Меня вызывали несколько раз, требовали дать пояснения относительно командира роты. Я писал то, что знал. Больше хорошее. Но, конечно, и того, что они из дворян были, не скрывал. Да это и не скроешь. Вот такие дела… Была рота, и не стало роты.
Григорий Иванович помолчал, не зная, продолжать или нет, потом собрался с мыслями, вздохнул горько и тяжело:
— Меня как комиссара батальона под суд отдали. Вины не нашли. Но и в комиссарах не оставили. Как-никак за подбор командиров в батальоне отвечал я.
Нина подошла к сыну, обняла его. Сын не плакал. Он вспомнил слова отца о главном мужчине. Григорий Иванович говорил что-то еще, но Отар не слышал его, не понимал.
— Ну, бывайте… Если что-нибудь новое узнаю, зайду или напишу…
— Как же вы теперь, как же вы теперь, родные мои, без Давидушки, сокола ясного моего? — заголосила в дверях Марья Матвеевна. Она оплакивала соседа, к которому, как это бывает с одинокими, добрыми женщинами, привязалась всей душой, хотя знала его и не так долго. Она оплакивала соседа, а вспоминала своего ясного сокола, мужа своего, минера русского флота, погибшего в японскую войну — он напоминал о себе портретом под образами, с которого смотрело на мир спокойное, мужественное, простое лицо с лихо подкрученными усами. От мужа осталась медаль «За верность и отвагу», иногда, играя с Отаром, она давала поносить ее; вот и сейчас, чтобы заглушить его печаль, Марья Матвеевна вернулась к себе, разыскала медаль и принесла ее Отару.
— Вот это тебе от меня. Тут написано «За верность и отвагу», понимаешь, что это значит? Теперь ты только один у матери, упокой, боже, душу раба твоего, Давида!
Марья Матвеевна подошла к Отару и перекрестила его.
До революции Нина преподавала в реальном училище немецкий и французский. Теперь она работала в трудовой школе для бывших беспризорных. Ее учениками были дети, затравленные жизнью, дети, для которых оказались потерянными первые из самых важных в человеческой жизни лет. Азбука, грамматика, таблица умножения — все давалось их ненатруженным обстриженным головкам с нечеловеческим напряжением.
Нина учила их счету, азбуке, географии, рисованию, пению, она пришла в школу сама, движимая желанием помочь этим мальчишкам. Среди них были ласковые и доверчивые, но были и злые, гораздые на непристойную выходку. Однажды верзила Екатеринкин, терроризировавший всю группу, подвесил у входа в класс глобус, который упал ей на голову, едва она открыла дверь. Нина знала, что это сделал Екатеринкин. Тот сидел с самодовольной улыбкой, потом встал, поднял помятый глобус и спокойно поставил его на стол:
— Давай, гражданочка учителка, рассказывай нам про свою еграфию, а вообче, от ее одна головная боль.
Она не выгнала его из класса. Прижала платком легкую ссадину на лбу, постаралась улыбнуться:
— Ты думаешь, это мне нужна география? Она тебе нужна и твоим товарищам. Чтобы знать землю, на которой жить собираешься и которую тебе предназначено переделать. А для ленивых умом, друг ты мой неразумный, это дело не по плечу. Постарайся запомнить. Итак, на чем мы остановились прошлый раз?
— А платочек-то чистенький, с кружевами, во жила буржуазия! — восхищенно пропел Екатеринкин. — Шик-блеск-красота!
Нина до конца урока казалась спокойной. Но после того как пропел звонок, нервы ее не выдержали. Она не пожаловалась, зашла в уборную, расплакалась и опоздала на следующий урок, и казался он ей долгим, как ни один другой урок в ее жизни.
Когда-то Нина и Давид мечтали стать педагогами. Теперь она не знала, насколько ее хватит. Старалась справиться с группой своими силами, но оказалось, что для этого нужно не только много сил, но и слишком много специальных знаний, которых у нее не было. В школе было одно-единственное пособие, переведенное в 1911 году с немецкого. Да и авторы его не предполагали, что молодой уставшей женщине придется ломать голову над тем, как поступить с трудновоспитуемым Земцовым, который во время большой перемены аккуратно склеил страницы единственной на всю группу книги «Родное слово», или с трудновоспитуемым Дыбовым, который принес в школу настоящий наган с холостым патроном и, когда Нина вызвала его к доске, приставил наган к виску, выстрелил и сделал вид, что упал замертво, У Нины от ужаса помутилось в глазах.
Раньше таким говорили: «Приведите родителей».
У Земцова, Дыбова и у других родителей не было. Раньше таких исключали из школы. Из этой школы не имели права исключить никого. Она была обязана превратить в человека самого отпетого, потерянного, никчемного подзаборника.
Когда-то Нина мечтала стать педагогом.
Теперь она чувствовала, что силы и выдержка ее на исходе. Она терзалась школьными неурядицами, принимая все слишком близко к сердцу. Но более всего терзалась тем, что на протяжении двух с лишним лет не смогла ничего узнать об обстоятельствах гибели мужа.
Однажды к ним домой пришел какой-то Коростылев, грязный обросший человек с маленькими трясущимися руками и сказал, что знал товарища Давида Девдариани, что он погиб в бою, ведя свою роту на вражескую цепь. Он говорил, что сам перенес контузию и потому больше ничего не помнит, помнит только, что Давид погиб мгновенно, должно быть, пуля под сердце попала. Нина была благодарна ему за одну эту весть и, разыскав адрес Григория Ивановича, попросила этого несчастного человека пойти с ней к бывшему комиссару батальона. Коростылев задумался, спросил, не осталось ли чего-нибудь из вещей Давида, и смущенно показал на свой костюм. Нина отдала незнакомцу пиджак и две сорочки мужа и обещала к следующему разу найти еще что-нибудь. Коростылев сказал, что зайдет через день, Нина отпросилась пораньше с работы и вместе с Отаром ждала Коростылева, Он не пришел. Не пришел и на следующий день. А потом оказалось, что это был какой-то морфинист. Он ходил по дворам, заводил беседы со старухами, узнавал, у кого из соседей кто погиб, поднимался в квартиры, сочинял нехитрые истории, выпрашивал вещи погибших и тотчас спускал их.
Три раза 7 ноября Григорий Иванович поздравлял с праздником. А других вестей не подавал.
Отару шел девятый год, когда умерла от тифа Марья Матвеевна. Нина, рано лишившаяся матери, оплакивала ее как родную. Дом без соседки осиротел, не с кем было оставаться Отару после школы, некому было приготовить ему обед и накормить. Отец Нины жил в Харькове с новой женой, у нее было трое своих детей, и она постаралась рассорить его с собственной дочерью. Мать и сын Девдариани, помня слова Давида, решили ехать в Тифлис.
У Нины были маленькие золотые часики с тоненьким браслетом, память о матери. От Марьи Матвеевны остался золотой перстень с дорогим камнем, привезенный мужем из плавания в Мексику. Марья Матвеевна сказала перед смертью: «Будет трудно, поступи с ним по-своему», — и показала глазами на перстень.
Обе драгоценности Нина снесла в Столешников переулок к ювелиру-нэпману, который вернулся в свой магазин и запел старую песню:
— Только я вас прошу, вы никому не говорите, что я дал вам за такую вещь столько денег. А то все подумают, что я сошел с ума. Такие деньги за такую вещь… — в перерывах ювелир ругал что было сил новую власть, которая с такими налогами на честных людей долго не продержится.
Еще был небольшой ковер, подарок Давида. Давид пришел к Нине, порвав с отцом; он принес ковер, купленный едва ли не на последние студенческие деньги, зубную щетку, пепельницу с серебряной рыбкой на оси, двухтомник Жюля Верна и кровь своих предков… Смышленый, глазастый и легковозбудимый, Отар был первой веткой с более светлыми листьями, чем другие, на древнем генеалогическом древе дворян Девдариани.
За ковром пришла маленькая женщина в цветастом платке. Она сама назначила цену, уже уходя увидела серебряную пепельницу с рыбкой и заметила, что не постояла бы перед ценой, ибо вещица приглянулась ей. Нина сказала: «Не продается», — покупательница еще раз обвела комнату профессиональным взглядом, но больше ничего не нашла.
Ехали в Тифлис через Баку с долгими остановками на разъездах. Нина, боясь тифа, купила ужасно дорогие билеты в купе. Но в купе, рассчитанном на четверых, ехали девять пассажиров, потом сошли четверо и вошли трое, потом сошли двое и вошли пятеро.
Ехали в Тифлис через Баку с долгими остановками на разъездах. Нина, боясь тифа, купила ужасно дорогие билеты в купе. Но в купе, рассчитанном на четверых, ехали девять пассажиров.

 

Когда подъехали к Ростову, в купе вошло трое невысоких смуглых граждан в папахах, похожих на большие белые хризантемы. Они возвращались с политкурсов, разговаривали быстро и громко, помогая языку жестами, пели протяжные песни и угощали соседей черствыми, но очень вкусными пирожками.
— Тифлис — хароши город, но пасматри хоть раз на Баку, никуда не уедешь. Такой море где есть? Такой рыба где есть? Такой виноград, шааны называеса, где есть? Адин раз пасматри. Грамотни челавек знаешь как нам нужен… — убеждал выпускник политкурсов Нину, мечтательно оглядывая ее. Она не знала куда себя деть.
Нина долго не могла уснуть. Рядом мирно посапывал Отар. Таинственно шептались соседи. Под подушкой лежала старая синяя папка. Она о многом напоминала: с ней было связано первое расставание Нины и Давида после счастливого и быстро промчавшегося года знакомства.
Отец Давида, профессор Московского университета, языковед Георгий Девдариани получил весной 1912 года приглашение на международную конференцию баскологов в город Бордо. Он взял с собой Давида, студента-филолога. Нина переживала разлуку тяжело. Все эти полтора месяца она жила в мире иных измерений, только делала вид, что слушает лекции (вечером, садясь за конспекты, она с трудом вспоминала, где и когда записывала их). В ту пору отец только-только привел домой мачеху, Нина старалась как можно меньше видеть эту крутобокую и громкоголосую даму, сразу же взявшую власть в свои руки. Много читала. У хорошего писателя нашла довольно сентиментальную мысль — разлука для любви все равно что ветер для огня: маленькую гасит, а большую разжигает, — переписала ее в блокнот и все думала, все спрашивала себя: а какая любовь у Давида, не погаснет ли там, вдалеке, не увлекут ли его француженки…
Он вернулся загорелый. На перроне, перепоручив отца заботам своего брата Петрэ, взял Нину под руку и, стараясь идти с нею в ногу, все говорил о встречах с басками:
— Понимаешь, странные вещи там со мной происходили. Закрывал глаза, слушал песни, пил вино, закусывал, нарочно долго не открывал глаза, спрашивал себя: где я нахожусь? Где уже пил такое вино? Где уже слышал эти песни и где ел это все? И отвечал: в Грузии. Дома. Не знаю, как объяснить тебе. И как объяснить себе.
— Ну а все же, что ты об этом думаешь? — Нина спросила только для того, чтобы о чем-нибудь спросить. Приехал человек, который должен был стать ее мужем, которого она ждала, как ни ждала никогда никого, приехал и начал говорить о чем-то в высшей степени безразличном для Нины. Не поинтересовался, как она провела эти длинных полтора месяца, как занималась, как жила, ступил на перрон и пошел рассказывать о своем. Нину кольнула эта бестактность, но она ничего не сказала. Спросила просто ради приличия: — Ну а все же, что ты об этом думаешь?
— У них и обычаи наши, и обликом походят на кавказцев. Одни говорят — просто случайные совпадения, другие — что вовсе не случайные совпадения.
— Ну а когда они говорят по-своему, вы их понимаете?
— Нет, не понимаем, но некоторые слова похожи. Я постарался собрать их. Да еще несколько легенд. Черт возьми, кончу университет, возьму тебя и уедем к этим баскам; будем вместе изучать их язык, твой французский может помочь: три баскские провинции из семи — во Франции. Познакомился с одним славным англичанином профессором Джекобом Харрисоном — тоже изучает басков и считает, что какая-то сила заставила их покинуть родину и осесть в Пиренеях.
— Симпатичное было путешествие… Что же им не понравилось дома?
— Спроси об этом у Харрисона. Но знаешь ли ты, что сами баски называют себя «эускалдун» и что это может быть расшифровано как «представители стороны солнца», то есть посланцы Востока. Живут на самом западе Европы, а называют себя людьми с Востока… Да, здесь есть над чем поломать голову, А может быть, совсем не случайно баски считают себя потомками иберов? Ведь мы же тоже иберы, — Давид, отдав вещи носильщику, будто забыл о них; носильщик ушел далеко вперед, Нина поторопила Давида. Сделав машинально несколько быстрых шагов своими журавлиными ногами, он снова забыл о носильщике; — Знаешь, какой счастливый человек этот Харрисон? Узнал о том, что под Бильбао нашли несколько металлических пластинок с неведомым, по-видимому иберийским, текстом, примчался туда, сфотографировал находки и вот уже несколько лет пробует расшифровать надписи с помощью современного баскского языка. Если ему это удастся, будет переворот… настоящий переворот в лингвистике. Профессор пригласил нас в гости, хочет привлечь к расшифровке надписей и древний грузинский язык. И к нему поедем, поедем!
Так баски вошли в жизнь Давида Девдариани и Нины, вскоре ставшей его женой.
Откликнуться на приглашение Харрисона Давид не смог: помешала война. А потом в жизни Давида произошли события, которые отодвинули басков на второй план.
Нина лежала на нижней полке тряского скрипучего вагона, прижимала к себе сладко спавшего сына и думала о том, что придет пора, когда ей надо будет рассказать ему обо всем: об отце, о деде, о том, почему разошлись эти два так преданно любившие друг друга человека… И о басках придется рассказать тоже; она дала слово сберечь все, что там, в этой папке. Знала, что придет пора рассказать сыну обо всем. Не знала только, что в предсмертные дни свои позаботился об этом сам Давид, что ходит по Европе — из Сербии в Италию, из Италии во Францию — письмо, которое написал он сыну, прощальное письмо из хутора Верхние Перелазы.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий